В спальне белели смятые простыни.
– Видишь, я ночевал тут, но без тебя это пытка. Бессонница и рукоблудие. Иди сюда. – Тонкие твердые пальцы легли под свитер, быстрыми осторожными движениями горяча кожу, и спустя минуту Карлхайнц уже брал ее прямо в чужой одежде. – Ты так странно пахнешь… Чем-то диким… И снегом… – Кристель почти безучастно стояла, прижатая к стене, и только ее тело, привыкшее к мощным размашистым движениям, свершавшимся внутри нее, отвечало им дрожью и влагой, но душа все еще была словно скована тонким льдом. Карлхайнц тяжело дышал в меховой воротник, и ворсинки щекотали шею. – Ты пахнешь чужим… Это остро… Это возбуждает… Еще… еще… – И снова заработала внутри нее звериная сила, и, вздетая на шпиль, Кристель застонала, изливая в этом стоне все напряженке двух минувших суток…
Сидя на краю ванны и с непреходящим возбуждением глядя, как Кристель устало принимает душ, Карлхайнц являл собой воплощение идеального образца современного мужчины: выхоленное гладкое тело с в меру накачанными мышцами, с шелковистыми, как у ребенка, локтями и всегда готовым к любви, стерильным фаллосом, не имеющим ни запаха, ни вкуса. Кристель подставила лицо под струю холодной воды и в ту же секунду ощутила горьковатую свежесть снега, ложащегося на губы. Ей почему-то стало тоскливо.
– Неужели три дня в России так тебя заморозили? – услышала она ревнивый голос Карлхайнца.
– Я, наверное, просто устала, – честно ответила она. – Или ты ожидал иного?
– Я ожидаю интересного рассказа, – оценив ситуацию, Карлхайнц быстро набросил на нее купальный халат.
– Налей мне чего-нибудь. Можно даже покрепче. И пойдем лучше в столовую.
Свернувшись клубочком на единственном в столовой кресле и медленно глотая «камю», Кристель впервые за три дня почувствовала себя прежней. Карлхайнц смотрел на нее молча, чуть насмешливо, но, в конце концов, не выдержал:
– Неужели, как можно судить по твоему поведению, ты пережила настоящее потрясение? Катарсис? Крушение всех идеалов? Божественное откровение?
– Зачем ты говоришь так, когда прекрасно знаешь, что это неправда, – нехотя откликнулась она, до сих шор не решившая для себя вопроса, рассказывать о безумном путешествии в Лог или нет. – Я сама еще не разобралась, но одно могу сказать точно: Санкт-Петербург – ни на что не похожий город… И люди в нем тоже не похожие на нас. – Она вспомнила серых, дурно пахнущих людей в сумасшедшем трамвае, поющую немецкий рождественский гимн Сандру… – Ни в плохом, ни в хорошем. Они другие, совсем другие, понимаешь? И они не держат на нас зла. Представляешь, совсем. Будто и не мы выкосили у них двадцать миллионов.
– Особенно ты, – язвительно вставил Карлхайнц.
– У них нет этой мелкой зависти к нам, как у ости. Они… самодостаточны, вот. Да, грязь, да, нищета, но… три дня это очень мало, Карл! – с жаром воскликнула вдруг Кристель. – Там сплошные загадки, колдовство! И я хочу поехать туда снова, побыть там дольше. Я познакомилась с девушкой, вернее, она была моей переводчицей, много раз бывала у нас, удивительная! – она наконец оживилась и торопилась наверстать упущенное. – Говорит с дивным фрайбургским акцентом. Она сумела так показать мне город! Без нее я вряд ли увидела бы… – Кристель осеклась.
– Так это ей ты презентовала свою одежду?
– Моя одежда у меня в сумке. Она просто испачкана до неприличия. Я ездила в Лог, – решительно закончила Кристель и от наступившей легкости звонко и счастливо засмеялась.
* * *
На шестнадцать лет Маньке подарили часы. Крошечные, с тонюсенькими стрелками, на ажурной цепочке, но самым волшебным в них было то, что в темноте они светились мерцающим зеленоватым светом. Этот июльский день сорок четвертого года она запомнила, как никакой другой, потому что тогда же произошло сразу несколько других, очень важных для нее событий.
С вечера болела голова и ломило поясницу, а утром Манька проснулась от странного, непривычного ощущения, будто под нею мокро. Покраснев даже в одиночестве при мысли об ужасном неприличии, которое могло случиться, она вскочила с постели, откинула перину, и тут же вся краска отхлынула от ее неправильного, но задорного личика. На простыне расплывалось огромное кровавое пятно… Тут же посмотрев вниз, Манька увидела, что буквально истекает кровью, сочившейся страшно сказать откуда. Самым ужасным было то, что она при этом не испытывала никакой боли. И она поняла, что умирает, умирает, неизвестно отчего, в свой день рождения, умирает, так и не увидев отца, в чужой земле, умирает тогда, когда она впервые стала нравиться себе, разглядывая перед сном в зеркале расцветшую смугловатую фигурку, литую и тугую, как резиновый мячик. Прикусив уголок подушки, она легла прямо на страшное пятно и прикрыла глаза, неслышно шепча молитву.
Так ее и застала Маргерит, удивленная отсутствием Марихен за первым завтраком, где они вместе с Эрихом собирались вручить ей часы с витиеватыми наставлениями, сочиненными хозяйкой собственноручно: упоминания о святом долге, о родственных чувствах, о прекрасном немецком фатерлянде и тому подобных высоких вещах. И вот теперь все это трогательное торжество рушилось по вине противной девчонки. Маргерит была рассержена.
– Что случилось? – капризно спросила она, увидев бледную, как полотно, Марихен.
Та промычала в ответ нечто нечленораздельное.
– Невоспитанная девчонка, поднимайся сейчас же! – взвизгнула Маргерит и сдернула перину. А через секунду Манька услышала серебристый и искренний смех хозяйки. От этого ей стало еще страшнее, но ласковые руки уже прижимали к мягкому, без корсета, животу ее голову.
– Это хорошо, это прекрасно, – не веря ушам, слышала Манька. – Теперь ты настоящая юная фройляйн. Но разве мама не говорила тебе?
– У меня нет мамы, – всхлипнула девушка. – Но я, правда, не умру?
– От этого не умирают, – улыбнулась фрау Хайгет, лицо ее странно порозовело и словно поплыло куда-то. – Наоборот, это дарит жизнь… Впрочем, об этом еще рано. Сейчас я все тебе покажу, – и, принеся горячей воды и еще чего-то белого, она показала Маньке смешные, застегивавшиеся снизу на пуговки трусы и шелковистые, будто чуть-чуть надутые тряпочки… В конце хозяйка подняла кверху палец и строго произнесла: – Гигиена и еще раз гигиена, запомни!
Вместе они спустились вниз, где Эрих, за последние месяцы похудевший и поблекший, не бывавший теперь дома по нескольку дней, сидел и черенком серебряной ложки чертил на скатерти замысловатые линии.
– Можешь нас поздравить, – сдерживая смех, проговорила Маргерит, – наша Марихен стала девушкой. Поздновато, но, я полагаю, это особенность славянской расы.