— Эй, вы слышите меня?! Слышите меня?!
Потом он увидел Демьяна, словно только что вспомнил о нем, пробормотал:
— А, ты здесь! Счас и я выпью! Ну, с удачей-здоровьем!
— Удачи-здоровья! — пожелал Демьян.
Седой запрокинул голову. Стало слышно, как забулькало из бутылки.
Пока он пил, Демьян оглядел его упряжку. Вернее, это была даже не упряжка, а пол-упряжки: половину нарты тянул махонький олененок с одним крохотным рожком на голове. Как только нарта остановилась, он, высунув язык, тяжело дыша, лег на снег. Кое-как, видно, дотянулся до остановки. «Бедняжечка, — пожалел его Демьян. — Крепко устал». И он поднял олененка, чтобы тот, разгоряченный, не простыл на холодном снегу. Тот встал на дрожащие ноги, потерся мордочкой о бок важенки-вожака — очистил ноздри от сосулек, — и когда Демьян отошел, снова лег. Чернобокая важенка-вожак лизнула его в макушку возле единственного рожка. Демьяну показалось, что она поцеловала олененка. «Видно, мать», — решил он. Тоже жалеет малого. Никак полнарты тянет, а в нарте, кроме хозяина-каюра, еще целый мешок муки белеет в темноте.
— Оленей моих смотришь? — спросил Седой, оторвавшись от бутылки.
— Бык твой где? — поинтересовался Демьян. — Чего ж ты малого оленя мучаешь?
— Бык мой сурал![50] — как-то неестественно, через силу хохотнул Седой. — Все. Конец ему. Сурал.
— Не слыхал эту весть, — смущенно пробормотал Демьян.
— Бык-то мой еще осенью захворал, — заговорил громко Седой. — Кое-как дотянул до льдов-снегов этой зимы. Сейчас я полупеший. Вот последнего олененка мучаю. Что делать?! Чувствую, однако: скоро останусь с собственными ногами, совсем пешим стану. Первым пешим человеком Реки стану. Как водится, почему-то я всегда первым оказываюсь. Всякое несчастье почему-то находит меня первым. Как-то вот разыскивает, как-то находит!..
Демьян, слушая собеседника, покосился на мешок с мукой, подумал: мог бы летом запастись. По воде, по течению без всяких хлопот привез бы. Но вслух ничего не сказал: у каждого хозяина свои соображения на сей счет. Может быть, летом у него не на что было купить муку. Вернее всего так дело и обстояло.
— Брат-старик Нимьян, ты человек понимающий, слушай мою жизнь! — покрикивал Седой. — Думаешь, мне не жалко малого оленя?! Сам бы впрягся в нарту!.. Да, считай, уже впрягся. На подъемах-то я помогаю им. Бегу рядом с полозом нарты. У меня ведь тоже сердце есть — как тут усидишь на нарте?!
— Важенка-то мать этого малого? — спросил Демьян, кивнув на олененка.
— Мать, мать, — сказал Седой. — Моя последняя важенка. А малый — это дочь ее, Черна Дева. Дети мои такое имя дали ей. Не гляди, что малый, а свою поливину нарты тянет! Честно тянет!
Демьяну послышалось не «Черна Дева», а «Черно Диво». Странное имя, подумал он. Но переспрашивать не стал — Черно Диво так Черно Диво, тоже имя. Видно, маленький олененок чем-то удивил детей Седого. Вот и получил такое редкое оленье имя — Черное Диво, соображал Демьян.
— Сам впрягусь в нарту, — бормотал Седой. — Скоро впрягусь, скоро…
Его слова сбудутся. Однажды на этой же дороге Демьянов Микуль встретит его, постаревшего и изможденного. Они втроем тянут небольшую нарточку с покупками — он, Седой, его жена и собака. А сзади плетется их сынишка Андрей в интернатских валенках, в шапчонке и пальтишке. Нарточка тяжело переваливается с сугроба на сугроб заметенной снегом колеи. Собака, сука с отвисшими сосками на голом животе, с облезлыми боками и выпирающими ребрами, яростно ощерится на Микуля. И у Микуля тоскливо сожмется все нутро. А хозяева двух ближайших поселков, нового — геологического, и старого — охотопромыслового, только руками разведут: сам, мол, Седой виноват, все пропивает, все спускает до нитки, а в поселок перебираться не желает. «Формально они правы, наверное, — подумает Микуль. — А по-человечески…»
Теперь же Демьян, глянув на Черное Диво, сказал:
— Да, с оленями дело плохо…
— Это все война! — яростно топнул Седой. — Война! Будь она проклята!..
— И война, — согласился Демьян. — И война свое дело сделала.
Ты воевал, северный олень. Перевалив через Урал, ты шел на запад. И ты привык к свисту пуль, к вою снарядов, к разрыву бомб. Ты хорошо воевал, ибо тебе не нужна была тропа в Заполярье. Ты мог пройти повсюду. И за тобой не угнаться ни собаке, ни лошади, ни машине. Ты был в своей холодной белой стихии. И ты воевал и падал рядом с каюром-солдатом на окровавленный снег Карельского фронта, и в твоем сохнущем глазу метались кровавые сиолохи и разгорающегося боя, и северного сияния.
Ты служил человеку. И служил до конца. На фронте и в тылу.
С тех лет опустели пастбища многих охотников Реки. Кончилась порода старинных оленей. Порода выносливая, надежная.
Демьян вспомнил примету древних: если полностью исчезает одна старая порода, то новая на этом пастбище плохо приживается, неважно растет. Болезни, мор, хищники. Да мало ли других врагов у оленя?! Вот и остались ни с чем многие семьи реки.
При колхозе была надежда только на колхозных оленей. Хоть они и менее выносливые, менее ухоженные и не блистали особенной статью, но все же это олени, тянули нарту, делали свое дело. Да много ли возьмешь с такого оленя! Над ним сто хозяев — и все погоняют. Вроде бы и мой олень — и не мой. Отъездил зиму, а там хоть пропадай. И хозяин — и не хозяин. Что ни говори, человек больше печется о тех вещах, которые принадлежат ему. Так было испокон веков, и неизвестно, когда все станет по-другому и когда человек начнет больше заботиться о вещах общественных, нежели о собственных. На деле, конечно, а не на словах. На словах-то все правильно и разумно выходит, а толк-то какой?! Сами же себя и обводим вокруг пальца, и делаем вид, что не замечаем этого. Хороши, однако, хозяева! Дожили! Теперь нет вот ни частных оленей, ни общественных. Нет и снегоходов. На своих двух остались, как говорит Ефим Седой. И война, конечно, не вперед работала. Когда Седой уходил на фронт, у его старика отца было семнадцать оленей. А в день его возвращения домой отец на радостях привел к священному дереву в изголовье дома последнего бычка. Ефим, оглушенный и опустошенный войной, помнится, недоуменно спросил:
«Зачем все это, отец?»
«Что толку от одного бычка?!» — вопросом ответил отец.
«Все же живое существо…»
«Ты же знаешь: на пастбище одинокий олень не держится. К тому же бычок, коли бы важенка была…»
«Знаю. Но как-то нужно жить…»
«Война кончилась — теперя проживем! — бодро сказал отец Андрей-старик. — Колхоз опять же поможет. Ты знаешь, за эти годы люди дружнее, что ли, стали. Как-нибудь проживем, не пропадем!»
Тогда, глядя на коричневошерстного бычка у священного дерева, Ефим подумал: вот он, последний олень старинной породы. Что же впереди? Пустое пастбище. А пустота всегда наводит тоску. Наверное, об этом размышляет и примолкший отец. Опустело пастбище. И только спустя более двух десятилетий снова завели своих оленей. Но они плохо прижились и вот пошлина убыль. «Отвернулась от нас оленья удача. Каким арканом ее, эту удачу, заарканить можно? — вопрошал Седой. — Кто знает?! Может, у кого есть такой аркан?!»
Размахивая руками, подергивая белой кочкой волос, не отрывая ноги от укатанной колеи дороги, покачиваясь, как бы пританцовывая на месте, Седой стоял перед Демьяном. Напоминал он подраненного орла перед взлетом: вот-вот взлетит, собрав остаток последних сил, взлетит, зная, что оттуда, из поднебесья, ему суждено замертво пасть на землю. Томительно острый и притягательный взлет.
Демьян, словно пытаясь удержать его на земле, предложил:
— Заночевал бы. Твой малый олень отдохнет. Куда в ночь-то скачешь?!
— Да они домой рвутся! — Седой кивнул в сторону своей полуупряжки. — Ум у нас у троих, оленей — человека, одной тропой идет. Чувствую, как они домой рвутся. Чем ближе к дому, тем быстрее бегут.
— Ягель родного пастбища вкуснее…
— Точно так, мой брат-старик!
— На переправе смотри осторожнее, брат! — предупредил Демьян. — Все же ночь…
— Разве мы с тобой не сыновья исхо,[51] брат-старик! — воскликнул Ефим Седой. — Мы ль ночами не ездили?!
— Исхо-то исхо, — согласился Демьян и, думая о своем, добавил про другое: — Но все же… это Ягурьях. Вода малая была, берега высокие…
Седой понял его с полуслова.
— Не бойся за меня, брат-старик! — вскричал он бесшабашно зазвеневшим голосом. — В моей душе столько дыр, столько дыр… Кажется мне — теперь сам Черный Старик[52] меня стороной обходит! Такое иногда на ум приходит…
— Ну, в ночь — за полночь не трогай его.
— Кто его, чудища, трогает. Это я к слову…
— Пусть он твои слова не слышит.
— Это его дело, — заносчиво сказал Седой. — Хочет слышит, хочет не слышит. Я сказал.
Демьян взглянул на оленей, что скрипели зубами и переступали с ноги на ногу, предложил Седому: