Все эти жалобы кончились слезным обращением к моему великодушию: не выхлопочу ли я для них экипажи, чтобы они могли убраться из этого «проклятого» дома?
– Если лошади не в загоне и если кучера не разосланы, то вы уедете, – сказал я. – Я прикажу…
Беднягам, одетым в шутовские костюмы и привыкшим кокетничать своими ухарскими манерами, были очень не к лицу их постные физиономии и нерешительные позы. Своим обещанием отправить их на станцию я несколько расшевелил их. Мужской шепот обратился в громкий говор, а женщины перестали плакать…
Затем, проходя в графский кабинет через целую анфиладу темных, неосвещенных комнат, я заглянул в одну из многочисленных дверей и увидел умиляющую душу картину. За столом около шумевшего самовара сидели Созя и ее брат Пшехоцкий… Созя, одетая в легкую блузу, но все в тех же браслетах и перстнях, нюхала что-то из флакона и, томничая, брезгливо отхлебывала из чашки. Глаза ее были заплаканы… Вероятно, событие на охоте сильно расстроило ее нервы и надолго испортило расположение ее духа. Пшехоцкий с таким же деревянным лицом, как и прежде, хлебал большими глотками из блюдечка и что-то говорил сестре. Судя по менторскому выражению его лица и манерам, он успокоивал и убеждал не плакать.
Графа, само собою разумеется, я застал в самых разлохмаченных чувствах. Дряблый и хилый человек похудел и осунулся больше прежнего… Он был бледен, и губы его дрожали, как в лихорадке. Голова была повязана белым носовым платком, от которого на всю комнату разило острым уксусом. При моем входе он вскочил с софы, на которой лежал, и, запахнувши полы халата, бросился ко мне…
– А? а? – начал он, дрожа и захлебываясь. – Ну?
И, издав несколько неопределенных звуков, он потащил меня за рукав к софе и, дождавшись, когда я сяду, прижался ко мне, как испуганная собачонка, и принялся изливать свою жалобу…
– Кто б мог ожидать? а? Постой, голубчик, я укроюсь пледом… у меня лихорадка… Убита, бедная! И как варварски убита! Еще жива, но земский врач говорит, что сегодня ночью умрет… Ужасный день!.. Приехала ни к селу ни к городу эта… черт бы ее взял совсем, жена… Это моя несчастнейшая ошибка. Меня, Сережа, в Петербурге пьяного женили. Я скрывал от тебя, мне совестно было, но вот она приехала, и ты можешь ее видеть… Гляди и казнись… О, проклятая слабость! Под влиянием минуты и водки я в состоянии сделать все, что хочешь! Приезд жены – первый подарок, скандал с Ольгой – второй… Жду третьего… Я знаю, что еще случится… Знаю! Я сойду с ума!
Всплакнувши, выпивши три рюмки водки и назвав себя ослом, негодяем и пьяницей, граф путающимся от волнения языком описал драму, имевшую место на охоте… Рассказал он мне приблизительно следующее.
Минут через 20–30 после моего ухода, когда удивление по поводу приезда Сози несколько поулеглось и когда Созя, познакомившись с обществом, стала изображать из себя хозяйку, компания услышала вдруг пронзительный, раздирающий душу крик. Этот крик несся со стороны леса и раза четыре был повторен эхом. Был он до того необычен, что люди, слышавшие его, вскочили на ноги, собаки залаяли, а лошади наострили уши. Крик был неестественный, но графу удалось узнать в нем женский голос… Звучали в нем отчаяние, ужас… Так должны вскрикивать женщины, когда видят привидение или внезапную смерть ребенка… Встревоженные гости поглядели на графа, граф на них… Минуты три царило гробовое молчание…
И пока господа переглядывались и молчали, кучера и лакеи побежали к тому месту, откуда был слышен крик. Первым вестником скорби был лакей, старый Илья. Он прибежал из леса к опушке и, бледный, с расширенными зрачками, хотел что-то сказать, но одышка и волнение долго мешали ему говорить. Наконец, поборов себя и перекрестившись, он выговорил:
– Убили барыню!
Какую барыню? Кто убил? Но Илья не дал ответа на эти вопросы… Роль второго вестника выпала на долю человека, которого не ожидали и появлением которого были страшно поражены. Были поразительны и нежданное появление и вид этого человека… Когда граф увидел его и вспомнил, что Ольга гуляет в лесу, то у него замерло сердце и подогнулись от страшного предчувствия ноги.
Это был Петр Егорыч Урбенин, бывший управляющий графа и муж Ольги. Сначала компания услышала тяжелые шаги и треск хвороста… Казалось, что из леса на опушку пробирался медведь. Потом же показалось массивное тело несчастного Петра Егорыча… Выйдя на опушку и увидев компанию, он сделал шаг назад и остановился как вкопанный. Минуты две он молчал и не двигался и таким образом дал себя осмотреть… На нем были его обиходные серенькие пиджак и брюки, достаточно уже поношенные… На голове шляпы не было, и всклокоченные волосы прилипли к вспотевшим лбу и вискам… Лицо его, обыкновенно багровое, а часто и багрово-синее, на этот раз было бледно… Глаза смотрели безумно, неестественно широко… Губы и руки дрожали…
Но что поразительнее всего, что прежде всего обратило на себя внимание ошеломленных зрителей, так это окровавленные руки… Обе руки и манжеты были густо покрыты кровью, словно их вымыли в кровяной ванне.
После трехминутного столбняка Урбенин, как бы очнувшись от сна, сел на траву по-турецки и простонал. Собаки, чуявшие что-то необычайное, окружили его и подняли лай… Обведя компанию мутными глазами, Урбенин закрыл обеими руками лицо, и наступил новый столбняк…
– Ольга, Ольга, что ты наделала! – простонал он.
Глухие рыдания вырвались из его груди и потрясли богатырские плечи… Когда он отнял от лица руки, то компания увидела на его щеках и на лбу кровь, перешедшую с рук на лицо…
Дойдя до этого места, граф махнул рукой, выпил судорожно рюмку водки и продолжал:
– Дальше мои воспоминания путаются. Как ты можешь себе представить, все происшедшее так меня ошеломило, что я потерял способность мыслить… Ничего не помню, что потом было! Помню только, что мужчины принесли из лесу какое-то тело, одетое в порванное, окровавленное платье… Я не мог на него смотреть! Положили в коляску и повез ли… Не слышал я ни стонов, ни плача… Говорят, что ей в бок засадили тот кинжальчик, который при ней всегда был… помнишь его? Эту вещь я ей подарил. Тупой кинжал, тупее, чем этот край стакана… Какую, стало быть, надо иметь силу, чтобы всадить его! Люблю я, братец, кавказское оружие, но теперь бог с ним, с этим оружием! Завтра же прикажу его выбросить вон!..
Граф выпил еще рюмку водки и продолжал:
– Но какой срам! Какая мерзость! Подвозим мы ее к дому… Все, знаешь, в отчаянии, в ужасе. И вдруг, чёрт бы их взял, этих цыган, слышится разудалое пение!.. Выстроились в ряд и давай, подлецы, орать!.. Хотели, видишь ли, с шиком встретить, а вышло очень некстати… Похоже на Иванушку-дурачка, который, встретивши похороны, пришел в восторг и заорал: «Таскать вам, не перетаскать!» Да, брат! хотел угодить гостям, выписал цыган, а вышла ерунда. Не цыган нужно приглашать, а докторов да духовенство. И теперь я не знаю, что делать! Что мне делать? Не знаю я этих формальностей, обычаев. Кого звать, за кем послать… Может быть, тут полиция нужна, прокурор… Ни черта я не смыслю, хоть убей!.. Спасибо, отец Иеремия, узнавши про скандал, пришел приобщить, а сам бы я не догадался его пригласить. Умоляю тебя, дружище, возьми на себя все эти хлопоты! Ей-богу, с ума схожу! Приезд жены, убийство… бррр!.. Где теперь моя жена? Ты ее не видел?
– Видел. Она с Пшехоцким чай пьет.
– С братцем, значит… Пшехоцкий – это шельма! Когда я удирал из Петербурга тайком, он пронюхал о моем бегстве и привязался… Сколько он у меня денег выжулил за все это время, так это уму непостижимо!
Разговаривать долго с графом мне было некогда. Я поднялся и направился к двери.
– Послушай, – остановил меня граф. – Тово… а меня не пырнет этот Урбенин?
– А Ольгу разве он пырнул?
– Понятно, он… Недоумеваю только, откуда он взялся! Какие черти его принесли в лес? И почему именно в этот самый лес! Допустим, что он притаился там и поджидал нас, но почем он знал, что я захочу остановиться именно там, а не в другом месте?
– Ты ничего не понимаешь, – сказал я. – Кстати, раз навсегда прошу тебя… Если я возьму на себя это дело, то, пожалуйста, не высказывай мне своих соображений… Ты потрудишься только отвечать на мои вопросы, но не больше.
Оставив графа, я отправился в комнату, где лежала Ольга…[16]
В комнате горела маленькая голубая лампа, слабо освещавшая лица… Читать и писать при ее свете было невозможно. Ольга лежала на своей кровати. Голова ее была в повязках; видны были только чрезвычайно бледный заостренный нос да веки закрытых глаз. Грудь в то время, когда я вошел, была обнажена: на нее клали пузырь со льдом.[17] Стало быть, Ольга еще не умерла. Около нее хлопотали два врача. Когда я вошел, Павел Иваныч, щуря глаза, бесконечно сопя и пыхтя, выслушивал ее сердце.
Земский врач, чрезвычайно утомленный и на вид больной человек, сидел около кровати в кресле и, задумавшись, делал вид, что считает пульс. Отец Иеремия, только что кончивший свое дело, заворачивал в епитрахиль крест и собирался уходить…