С Пронина-то все и началось – он мозг и сердце кабачка. Ему принадлежала «великая идея»65.
«Ты понимаешь, – кричал он вдохновенно, – это будет изумительно, неповторимо, чудесно… иметь приют для богемцев – и чтоб ни один фармацевт не переступал порога…»
«Фармацевт» – это понятие, прямо противоположное понятию «богемец», то есть это не художник, не артист, не музыкант, не поэт. Это – обыватель.
Кто же такой был сам Борис Пронин?
По своему «официальному положению» он был то, что теперь называется «театральный работник». Одно время он служил у Веры Федоровны Коммиссаржевской, потом он был сценаристом в Александринском театре, когда там подвизался Мейерхольд, имел какое-то отношение к «старинному театру», когда он помещался в Соляном городке и там шли спектакли под руководством Миклашевского, Евреинова и Остен-Дризена66.
Я увидела Пронина в первый раз в год основания «Собаки», 1912 г. Ему было тогда лет под 40, но больше 23-х ему нельзя было дать; по невероятной возбудимости и экспансивности это был совершенный ребенок. Таким ребенком он оставался всю жизнь. Я его встречала и после революции, лет за десять до войны.
Он говорил мне: «Мне иногда приходят в голову гениальные мысли. Это надо ценить! Вера Федоровна (Коммиссаржевская) поступала очень умно – она мне платила жалованье и надеялась, что я что-нибудь создам.
Вот и теперь какой-нибудь театр должен был бы мне платить, ну, немного – скажем, рублей 250–300; пусть платит месяц, два, год, два года, может быть, на третий год мне придет в голову гениальная мысль, и я оправдаю все расходы».
– А если не придет? – спрашиваю я его.
– Надо рискнуть! – совершенно серьезно отвечал Пронин. – «Служить» я не могу, ходить изо дня в день на службу!
Ну, помилуй! Я же не какой-нибудь фармацевт.
Он и тогда (году в 32-35-м) выглядел необыкновенно моложавым, хотя ему было за 60.
Красивое тонкое лицо с копной темно-русых волос, среднего роста, с юношески стройной фигурой, порывистыми движениями, весь какой-то легкий, он ни мгновенья не оставался в покое: бегал по комнате, встряхивая волосами, жестикулировал, громко, заливисто, по-детски хохотал; с ним случалось и такое: вдруг, посреди шумного разговора, смеха, вдохновенных восклицаний, он внезапно замолкал.
«Тише, Борис спит!» Через десять минут он пробуждался и продолжал вести себя в прежнем духе.
Его необычайная приветливость и ласковость располагали к нему все сердца, особенно женские. У него была привычка беспрерывно целовать руки у женщин, сидевших с ним рядом. Мне казалось, что он даже не видит тех, у кого он целует руки, плечо, платье. Это делалось по привычке и вообще от полноты чувств.
Борис Пронин обвораживал всех с первого взгляда. Женщины его любили самозабвенно. Я помню его жену – Веру Михайловну67. Кажется, нельзя было представить себе более неподходящей пары, чем Борис и Вера Михайловна – высокая, худощавая блондинка, типичная «учительница». Она и была учительницей городской школы Петербурга. Она, правда, очень тяготилась своей работой, идущей вразрез с ее образом жизни, с ночными бдениями в «Бродячей собаке».
Жизнь в кабачке начиналась в 12 ч ночи, а заканчивалась утром, как раз тогда, когда Вере Михайловне следовало отправляться на работу.
Однако бросить свою службу она не могла, так как ее жалованье по школе было единственным твердым ресурсом их материальной жизни. Борис не желал ни на одну минуту становиться «фармацевтом».
Помню, как он по-детски искренне возмущался, когда Вера Михайловна жаловалась на холод и говорила о необходимости купить дрова.
Они жили в студии, большой светлой комнате, в которой совершенно отсутствовала мебель.
«Ах, Верочка, что ты ко мне привязываешься с глупостями? Дрова, холод, какая это все чепуха!»
Вера Михайловна принимала Бориса таким, каким он был, ничего от него не требовала и прощала ему все на свете. Как-то в отсутствие Веры Михайловны он влюбил в себя Верочку Королеву, молоденькую актрису «Старинного театра»68. Когда Вера Михайловна вернулась, Борис, как само собой разумеющееся, перешел снова к Вере Михайловне. Верочка была потрясена своей драмой и выбросилась в окно. Она, кажется, осталась жить, но с тяжелыми увечьями.
Когда Борису говорили: «Ваша жена, Вера Михайловна…», – он прерывал и отвечал: «Собственно, Вера Михайловна – сестра моей жены – Клавдии Михайловны. Мы с Клавой сейчас большие друзья». У Клавдии Михайловны был ребенок от Бориса, но это обстоятельство мало его интересовало.
В конце концов Вера Михайловна не выдержала жизни с Борисом и вышла замуж за архитектора Евгения Александровича Бернардацци69. Его брат, тоже известный архитектор, Александр Александрович, очень красивый пожилой человек, был постоянным посетителем «Бродячей собаки»70.
Возвращаюсь к Борису Пронину. После расхождения с Верой Михайловной он сошелся с Верой Александровной Вишневской или Лесневской – дочерью известного архитектора, богатой женщиной71. Потом разошелся и с ней и был женат на какой-то «Марусе» (я знала это только с его слов), и была у него дочка «Маринка»72.
Пронин в великой степени обладал способностью обвораживать людей, соединять их. В советское время он обворожил Луначарского73 и устроил в Москве своего рода «подвал», хотя этот подвал помещался, кажется, на 5-м или 6-м этаже74.
В московском кабачке частым гостем бывал Луначарский со свой женой Натальей Александровной Сац – сестрой давнего приятеля Пронина и композитора Ильи Сац. Она тогда носила фамилию Розенель.
Пронин по приезде в Ленинград рассказывал о своей московской «Бродячей собаке», где бывали «Наркомтоль и Наркомташка». Так Пронин называл Луначарского и Розенель.
Я не помню, как и где Виктор Феофилович познакомился с Борисом Константиновичем Прониным, но чуть ли не при первом знакомстве они стали называть друг друга на «ты». Пронин притащил с собой в нашу маленькую квартирку на Александровском проспекте (теперь пр. Добролюбова) своего друга Даниила Марковича Кранца (после революции я встречала Кранца в редакции «Красной газеты»), композитора Цибульского – интересного человека, но безнадежного алкоголика, «Шуру» Мгеброва, артиста «Старинного театра». Это были «зачинатели»75.
– Паанимаешь, – кричал Пронин, прижимая мою или Сонину руку к груди и целуя ее, – ты паанимаешь, как это будет замечательно. Надо выбрать какой-нибудь подвал на задворках, вблизи помойной ямы…76
– Зачем же обязательно помойной ямы?
– Ты паанимаешь, в этом особенный шик! Ты идешь – темно, скользко, грязно, ты спускаешься вниз у самой страшной грязной помойки… скользишь, но берешься за скобу дверей, и твоим глазам открывается изумительное зрелище: на стенах фрески, изумительные фрески! Все лучшие художники наши будут расписывать эти стены: Судейкин, Сапунов, Анисфельд77.
– А буфет? Будет буфет?
– Каанешно! У нас будет своя specialite de la maison – сосиски, горячие сосиски78! Таких сосисок нет во всем Петербурге!
– А кто будет стоять за прилавком? Кто-нибудь из своих?
– Данчик, – обращается он к Кранцу, – ты наденешь поварской колпак! Это будет изумительно!
Кто-то выражает сомнение, согласится ли Даниил Маркович нарядиться поваром.
Пронин не на шутку взволнован, но «Данчик» соглашается.
– Не огорчайся, Борис! Я согласен. Я буду буфетчиком!
Пронин в порыве чувств бросается на шею к Кранцу.
– У нас будет лежать при входе книга, где посетители будут расписываться. Книга автографов… Ты паанимаешь, что это значит. Все знаменитые люди, все богемцы будут расписываться в этой книге. Тяжелая, огромная книга в свином переплете. Так и будет она называться – «свиная книга».
Ведь это же для потомства! книга автографов! – все писатели, художники, артисты, все знаменитые богемцы оставят свои расписки. Они напишут стихи, посвященные «Собаке», песни, речи. Это же будет изумительно79.
Пронин захлебывается своими творческими идеями.
– А где будем покупать вино для кабачка?
– Вино?
Виктор Феофилович настаивает на Франческо Тани80 – погребке на Екатерининском канале вблизи Невского.
– Не надо нам этих поставщиков-фармацевтов, всяких там Шиттов и т. д.
Виктор пропагандирует своего Тани. «Нигде в городе мы не найдем такого «кьянти». А какие там подают макароны «по-итальянски»!»
Чтобы доказать правильность своих слов, Виктор тащит всех нас в погребок Тани. Нам действительно подают макароны в красном соусе, наперченные до невозможности, они мне совсем не нравятся, но я не смею выразить свое мнение. Боюсь прослыть профаном и боюсь, что Виктор будет кричать: «Действительно! много ты понимаешь в макаронах! действительно!»
Виктор очень любил это слово, вкладывал в него много экспрессии – тут была и убийственная ирония, и подчас восхищение и восторг.