И Кривицкий мастерски изобразил грузинский акцент. Пронин слушал с интересом.
— Она опять: «Ах, ох! Как же мне вас благодарить, дорогой Гиви? Такие подарки!» А он ей говорит: «Зачэм благодарит? Когда вас обратно в Италию правожать будут, я в пэрвом ряду праважающих буду стоять. Невысокий такой, в кэпке. На лице — усы. Вы мне рукой памашите и скажите: „Да свиданья, дарагой Гиви!“ И все. И больше ничего нэ нужно». Провожают ее на следующий день в аэропорту. Оборачивается она уже на трапе — красивая, с роскошными сиськами — и видит: стоит в первом ряду — маленький, кривоногий, на голове кепка, на роже — усы. Она вся просияла, рукой ему машет, кричит: «До свиданья, дорогой Гиви!» А он рожу скорчил, как будто у мыши задницу лизнул, и давай обеими руками отмахиваться: «Иди уже! Иди! Пристала ко мнэ, как пиавка! Надаела, сил больше нэт!»
Оба расхохотались. Пронин вытер глаза носовым платком.
— Я сегодня твою картину, Федор, наверх отправлю. Думаю, нам с тобой ждать недолго. Через недельку на премьере будем выпивать.
Утром во вторник он позвонил Кривицкому на дачу.
— Я, Федя, ничего не понимаю. Картина на полку пошла. Никаких объяснений.
— За что? Что такое? — побагровел Кривицкий.
— Сказал ведь тебе: сам не знаю! И все! Конец разговору!
Пронин бросил трубку. Через час Кривицкий был уже на «Мосфильме». В павильоне собралась вся съемочная группа, исключая Мячина и Хрусталева.
— Где второй режиссер и главный оператор? — заревел Кривицкий.
— Мячина и вчера не было, а где Хрусталев, неизвестно, — прикуривая, хрипло сказала Люся Полынина.
Кривицкий бегло взглянул на нее, заметил воспаленное лицо, странно блестящие и бегающие глаза, пальцы с обкусанными заусеницами. Она словно бы и постарела лет на двадцать и похорошела одновременно, вернее сказать, расцвела той красотой, которой внезапно и ненадолго расцветают женщины, познавшие горечь и силу любви.
— А Саша Пичугин? Его отпустили?
— Да, — так же хрипло ответила она. — Его отпустили, и он отдыхает.
Марьяна покраснела и, не удержавшись, вслух ахнула. Люся быстро стрельнула в нее глазами. Тут, значит, тоже что-то такое происходило, свои тайны и загадки, но Кривицкому было не до них. Сами пусть разбираются.
— Новости у меня плохие, — сказал он. — Наш фильм положили на полку.
На секунду воцарилось молчание, потом все заговорили разом, перебивая друг друга.
— Что? Почему? Там же прицепиться не к чему!
— Есть к чему! — перекрикивая взволнованные голоса, отрезала Регина Марковна и с сердцем сорвала черный капроновый бант с головы. — Очень даже есть! Пощечину Цанину помните?
Съемочная группа опять онемела.
— Е-мое! — выдохнул наконец Аркаша Сомов. — А я не допер! Конечно же, следователь! Стукнул, куда надо, и все дела!
— Хрусталев должен пойти и извиниться! — взвизгнул Руслан. — Нам картина дозарезу нужна!
— Никуда он не пойдет. Вы что, Хрусталева не знаете? — глядя в пол, пробормотала Люся. — Скажи, Инга: пойдет твой мужик извиняться или не пойдет?
Инга Хрусталева была такой бледной, что казалось, будто на ее лице лежит тонкий слой инея. Она ничего не ответила и отвернулась.
— Заставим пойти, — угрожающе произнесла Регина Марковна. — Он ведь не один, за ним целый коллектив, и поэтому…
Она не успела закончить свою мысль: в павильон уже входил Хрусталев, шутливо поднимая руки вверх в знак того, что он опоздал и просит извинить его за опоздание.
— Фильм на экраны не выйдет, — отрывисто объяснил ему Кривицкий. — Потому что ты ударил следователя, а он настучал.
— Это точно? — спросил Хрусталев, заиграв желваками.
— Куда уж точнее!
— Так. Я, кажется, понял. Чего вы хотите?
— Витя, — не отвечая, спросил Кривицкий. — Ты, кстати, не знаешь, где Мячин?
— Я именно из-за Мячина и задержался, — ответил Хрусталев. — Он мне самому нужен. Я утром ходил в общежитие, спросил у узбека…
— Какого узбека?
— Соседа его.
— Ты собираешься извиниться перед Цаниным? — Нет.
— Да как же ты смеешь? — грозно поднялась со своего стула Регина Марковна. — Тебе коллектив приказал!
— Приказывают только слону в цирке, — ответил Хрусталев. — Или заключенному за решеткой. А я — ни то и ни другое. Ну, ладно. Вы тут совещайтесь, у меня другие дела.
За рулем красного «Москвича» он попытался взять себя в руки и принять решение. Он догадался, что Мячин опять сорвался и то ли удрал к матери, никого не поставив в известность, то ли прячется где-то, обуреваемый своими сомнениями и страхами. Если Марьяна собирается связать с ним свою жизнь, то ей не позавидуешь: неврастеник. Но очень талантлив и, кажется, с душой. Во всяком случае, нельзя отпустить его до тех пор, пока они не приступили к обещанному Прониным фильму по сценарию Паршина. Сосед по общежитию очень, судя по всему, преданный Егору, сначала только мычал и разводил руками:
— Не знаю я, где он. Ушел, не сказал.
Но Хрусталев все-таки добился своего:
— Пойми, дорогой. Я о Мячине беспокоюсь, а не о себе. Тут дело серьезное. Ты только скажи: он в Брянск ускакал?
— У женщины он, — неохотно отозвался сосед и покрутил головой в бархатной темно-красной тюбетейке. — Сказал: «Там живу. Если нужно, найдешь».
И протянул Хрусталеву бумажку с адресом. Теперь он ехал по этому адресу и торопился. Если Мячин узнает от кого-нибудь, что «Девушка и бригадир» положена на полку, он точно исчезнет. И тогда на их главном фильме можно поставить крест. Некому будет его делать. В голове у Хрусталева потрескивали искры, как это бывает, когда огонь только разгорается и медлит прежде, чем его пламя начнет пожирать все вокруг.
«Они требуют, чтобы я пошел извиняться перед этим подонком! Они смеют требовать! Послать всех подальше!»
Он отчетливо увидел перед собой съемочную группу в ту минуту, когда Кривицкий сообщил ему, что фильм положили на полку, а он отказался идти к следователю с повинной. Раскрытый рот Аркаши Сомова, нахально-возмущенную рожу Убыткина, красные, затрясшиеся щеки Регины Марковны, нахмуренное, удивленное лицо Кривицкого — все это запрыгало, замелькало в воздухе, полном летящих с деревьев черно-золотистых листьев, смешалось с ними и тут же исчезло. Осталось только отчаянное лицо Марьяны с этими ее любящими и полными страха глазами. Инга была там же, но она смотрела на него с гневом и нетерпением. Она знала, что он ни за что не согласится на то, чтобы пойти к мерзавцу Цанину. Она его знала, и он был противен ей в эту минуту. Он был ей чужим, как и всем остальным. Всем, кроме Марьяны. Хрусталев вспомнил, что она не только не произнесла ни слова, когда его стали уговаривать и возмущаться, но, напротив, отодвинулась от них, села к окну и, когда, уже уходя, он обернулся, зажала обеими руками рот, и этим невольным порывистым движением напомнила ему всю себя так сильно, что даже сейчас, представив ее с прижатыми ко рту руками, Хрусталев передернулся.
Адрес, нацарапанный на бумажке, было, во-первых, трудно разобрать, а во-вторых, Хрусталев, даже и разобравшись, никак не мог понять, где же это: дом номер четыре, строение четыре, корпус один. Наконец какая-то старушка с желтоватой болонкой пришла к нему на помощь и сказала, что на все остальное, кроме номера дома, вовсе не нужно обращать внимания. Он поднялся на второй этаж старого дома в Замоскворечье, где лестница так скрипела под его шагами, как будто ей больно и она просит пощадить ее, постучал в обитую ободранной клеенкой дверь. Ему открыла гримерша Лида, а за Лидиным плечом торчали какие-то женские головы, некоторые в бигуди, а некоторые в платочках.
— Проходите, Виктор Сергеевич, — слегка замешкавшись, сказала Лида. — Егор Ильич отдыхает. Я его сейчас разбужу.
И, виляя бедрами, повела его по узкому, завешанному тряпьем коридору. В маленькой комнате было тепло и уютно. Повсюду лежали кружевные белые салфеточки, на салфеточках стояли слоники, по стенам были развешаны фотографии: больше всего самой Лиды, кудрявой, в купальниках и очень открытых летних платьях, но было и несколько Лидиных подруг, весьма некрасивых, с погасшими глазами. На столе стоял букет свежих полевых цветов и ваза с восковыми зелеными яблоками. Комната была надвое перегорожена ширмой, и оттуда, из-за ширмы, раздавалось жалобное постанывание: «О-ох! о-ох!»