— Ты не пужай понапрасну, — нахмурясь, обиженно заявил Карпов. — Вестимо ли тебе, что мой род до самого остатнего часу тверским князьям верой и правдой служил. Потому и в захудалых ноне. И не бывало такого, чтоб…
— Я не пужаю, а упреждаю — то иное, — мягко перебил Палецкий. — И коли тайна эта моя была бы, то я ее тебе безо всяких икон доверил бы, ибо ведаю, что и род твой славен, и сам ты — муж не токмо премудрый, но и пречестнейший[85]. Одначе тайна оная — чужая, потому и испрашиваю клятву.
Федор Иванович чуть задумался, но затем решительно поднес ко лбу два перста, символизирующие две ипостаси Христа — человеческую и божественную. Средний был слегка согнут, ибо не может человеческая сущность быть превыше божественной, идущей первой.
— Всем, что для меня свято, клянусь молчать об услышанном ныне. И яко бы ни терзали мое тело, клянусь уберечь душу от нарушения оной клятвы, — после чего бережно прикоснулся сухими старческими губами к левой руке грустно взирающего на него Христа и ожидающе посмотрел на Палецкого.
— Достаточно ли сказанного? — осведомился сердито.
— Более чем, — коротко ответил тот и неторопливо пошел ставить икону на место.
Вернувшись, он уселся напротив Федора Ивановича и как-то буднично, словно речь шла о чем-то самом что ни на есть простом, заметил:
— Двое их было, наследников-то, что у Елены Васильевны родились.
— То есть как… двое? — сразу понял, о чем идет речь Карпов.
— А вот так, — развел руками Дмитрий Федорович. — Как в деревеньках бабы двоих, а то и вовсе троих рожают? Очень даже запросто. Вот и с Глинской так же получилось.
— Так куда же одного из них дели? И как удалось все в тайне сохранить? — не поверил Федор Иванович.
— Литвинка сама и распорядилась, — продолжал самозабвенно излагать заготовленную версию Палецкий. — Тоже не глупая баба — вмиг уразумела, что великокняжеский стол один и надвое его не располовинишь, как ни стремись. Если б девка и парень — это одно. Тут обоих можно было оставить, а когда оба — жеребчики, пришлось выбирать. Вот она и выбрала. Василий-то ни сном ни духом. Известили его, что наследник народился, а ему боле ничего и не надобно. Да и в мыслях у него не было, что их сразу двое объявилось. Об тайне этой токмо двое ведали — я и Иван Федорович Овчина молодой. Да и ему она лишь потом доверилась.
— А как же повитухи и прочие бабы? — уточнил Карпов.
— Бабы и впрямь посплетничать горазды. Они бы больше месяца не удержались, хошь она с них и клятву взяла. Потому Елена Васильевна и упредила их, а покойницы тайны хранить умеют. Одна лишь Аграфена Федоровна Челяднина и осталась в живых.
— А… ты… как? — продолжал сомневаться Федор Иванович.
— А меня наш государь Василий Иоаннович для того в Москве и оставил, чтоб я — как только княгиня чрево опростает — мигом гонца прислал. Поначалу дядю ее хотел оставить, Михайлу Глинского, да тот вишь, занемог о ту пору. Шуйским же он вроде бы и доверял, да не до конца. У них-то в роду, сам ведаешь, сколь великих князей было[86]. Вдруг вспомянут, да восхотят сами, али по наущению братьев Василия — Юрия с Андреем — злое с наследниками учинить. Но она и с меня клятву взяла.
— Выходит, ты ее порушил? — уточнил Карпов.
— Ничего не выходит, — отрезал Дмитрий Федорович. — Я слово дал молчать лишь до тех пор, пока с Иваном что-либо худое не случится. Но и после того все силы приложить, дабы ее семя на Руси правило. Худое это, как я мыслю, ныне случилось. Такой великий князь не токмо себя погубит — всю Русь заставит кровью обливаться.
— Я так мыслю, что Елена Васильевна под худым иное разумела, — лукаво прищурился Федор Иванович.
— Может, и так. Токмо ее ведь тоже спросить не получится. Погубленные ею во исполнение тайны христианские души и из буевища[87] аукнулись. Недаром она всего три десятка лет на белом свете прожила. Видать, не одобрил господь литвинку.
— И что с ним потом сталось? — продолжал допытываться Карпов.
— Была у меня холопка одна. Я его ей и отдал. А чтоб душа не терзалась, я ее князю Воротынскому подарил.
— Великого князя — в холопы?! — вытаращился на собеседника Федор Иванович.
— А что оставалось делать? В Москве оставлять негоже. Лет через десять-пятнадцать кто-нибудь непременно сходство подметил бы. Близнята ведь. В своей вотчине оставить — как жонке объяснишь? Решит ведь, что нагулянный. Оно мне надо? Конечно, сейчас я бы что-нибудь похитрее измыслил, а тогда молод был, зелен, глуп. Что первое в голову взбрело, то и ладно, — повинился Палецкий и, начиная уставать от бесконечных расспросов — ох и дотошен оказался Карпов, в свое время не зря в думных дьяках хаживал, да из думного дворянина до окольничего вырос, — спросил себя: «А может, зря я все это затеял? Может, жить как жил и не заваривать кашу, которая невесть чем обернется?»
Но тут же ответил: «Может, и так. Но сколько тогда тебе этой жизни останется? Год, два, пускай, пяток от силы? А потом? Тех, с кем ты в опалу угодил, уже отпели давно, а ведь среди них любимец царев был — Федька Воронцов, за которого сам Иоанн некогда заступался перед Шуйскими. — И тут же новая мысль: — Перед Шуйскими и передо мной, потому как мне тоже деваться некуда было. А Ванятка, сдается мне, ничего не забывает, каждую обиду в памяти откладывает, да еще тетешкается с нею как с дитем малым. Так что и тебя отпоют — глазом моргнуть не успеешь. С нынешнего великого князя и не то станется. Разок в опале я уже побывал — нешто мало для вразумления? И хорошо, если одного меня порешат, а то ж все вотчины в казну государеву отпишут, женку в монастырь, да и детишек вместях с нею. Был именитый род князей Палецких, и не станет его в одночасье, а у нас и без того с мальцами худо — доселе ни одного братанича не имею, даже двухродного. К тому же их и в живых осталось только двое. Выходит, вся надежа токмо на моих сынов. Так что не зря ты, Дмитрий Федорович, удумал на это пойти, ох не зря. Либо Иоанн, либо ты. Иного же не выберешь — нет его».
— И… что же ты мыслишь теперь? — донеслось до него откуда-то издалека.
— Да заменим их тихонечко — всего и делов, — быстро откликнулся князь, небрежно пожав плечами. — Родная мать ведь не отличит. Но только выучить мальца надобно поначалу, а то у него за душой азы одни, да и с цифирью тоже худовато. О прочем же и вовсе молчу.
— Даже если он к премудрости книжной склонный — все равно не один год на учебу уйдет, — покачал головой Федор Иванович.
— Знаний в голову напихать — труд и впрямь долгий, — согласился Палецкий. — Но ты об ином помысли. Ему что ж, как великому князю, казну свою самолично считать надо? Али подобно дьяку какому — указ самолично писать? Да и прочее тоже не больно-то в жизни сгодится. Его надо обучить чин свой великокняжеский править. Как вставать, как повелевать, как указывать, как с послами речь держать — вот о чем заботься.