– С-с-с…
Словно бык на кольце, послушно следуя за нежданной проводницей, Поновляев не замечал дороги. Сердце, как тяжкий язык колокола, гулко бухало в грудине, и странным казалось Мише, что не перебудил он еще сонный дворец. Наконец, изрядно поплутав по лестницам и переходам, они остановились, и провожатая, указав рукою на темный провал узкой двери, будто растворилась в оцепенелой тишине. Не раздумывая – будь что будет – Поновляев шагнул во мрак неведомой кельи.
И покачнулся, и встал, словно кубик, на ребро, привычный мир, когда жаркой тенью метнулась к нему Зульфия, и твердые вершинки ее грудей коснулись Поновляева. Никакой удар на бранном поле не потрясал новгородца так, как это мимолетное прикосновенье, и рухнул он в сладкий дурман, слыша лишь горячечный девичий шепот, пламенем овевающий уста. На краткий миг лишь в серебряном лунном свете узрел Миша на цветной кошме бледное лицо любимой с дрожащими в ожидании неизбежного губами, и ринул с головою в колдовской омут, из которого нет возврата. И мимо сознания уже протекали ее суховейные обжигающие слова, пресекшиеся вначале испуганно кратким, а потом долгими ликующими стонами. Потом уже, бережно баюкая на руке голову любимой и помалу трезвея, понял вдруг, какую жертву принесла ему сегодня царевна.
А она, будто прочтя его смятенные мысли, провела ласковыми перстами по его лицу:
– Не жалей ни о чем. Муж мой, эрменинг…
Миша не дал ей договорить, закрыв рот поцелуем, и, растворившись в лунном серебре, потекли встречь нарождающемуся рассвету мгновения неистового счастья…
И потекла под вечными звездами, под высоким степным небом, отыскивая свое заповедное русло, река новой любви. И не знают, не ведают двое плывущих по ней, куда вынесет завтра изменчивое течение: в тихую заводь или смертельный водоворот.
От счастья до горя – один неосторожный взмах руки, одно нечаянное слово, пусть даже и шепотом реченное. Нелегко в ханском дворце сохранить сокровенную тайну, и каждую ночь, пробираясь к заветной келье, не знал Поновляев, чьи руки встретят: истосковавшейся Зульфии или безжалостных палачей. Потому и каждое вырванное у судьбы свидание было для них как последнее, когда любятся безоглядно, судорожно пытаясь остановить неумолимый бег времени.
Меж тем над степью весна в одночасье преломилась в лето. Потоки липкой духоты его за благословенным порогом хлынули на Сарай-ал-Джедид, в дрожащее марево обращая воздух над городом. И только ночью благодатный ветерок с Итили остужал раскаленные улицы. Сквозь узорную оконницу досягал он и уединенной дворцовой кельи. С наслаждением чуя свежее дыханье воздуха, приятно ласкающее потное тело, Миша едва не задремал, убаюканный ласковым шепотом Зульфии, сытой кошкою привалившейся к его боку. И не враз понял он, о чем толковала любимая, удобно уместив голову на его плече:
– Мурза Телебуга упился, глаза выпучил – ну, точь‑в-точь рак!
Зульфия переливчато рассмеялась.
– Это какой же Телебуга? Что днесь приехал? Киличей Мамаев?
– Он-он, – царевна опять хохотнула, – толстый, смешной! И хвастун же! Баял все, что нет, мол, у могучего беклербека воеводы лучше да преданнее. Размечу, растопчу, – кричал, – неверных!
– Хватил браги, набрался отваги. Это с кем же он ратиться надумал?
– Сулился Митьку московского на потеху, яко медведя, Мамаю в клетке привезти!
В шепоте Зульфии пропал вдруг смех, засквозила тревога.
– Как так? – Миша в волненьи приподнялся на локте. – Он же за ратью на Токтамыша примчал! Слышно, для похода на Яик Мамай войско совокупляет.
– Не-е-т! Я за занавесью была, когда они с братом пировали, сама слышала, как шумел Телебуга: «На Русь, мол, на Русь!» А брат урезонивал…
– На Русь?
Поновляев, высвободившись из объятий, сел рывком на кошме. Его озабоченное волненье передалось и Зульфие. Села рядом, прижалась испуганно:
– Но ты же не пойдешь на своих? И воины твои… А?
Царевна, ища ответа, преданно заглядывала в лицо. Поновляев хмурился, низил взор, будто могла она в полумраке кельи прочесть ответ в его глазах, и сумела-таки, пусть не очами, так любящим сердцем! Поняла, ткнулась беззащитно головою, слезами ожгла могучую родную грудь. Миша, оглаживая худенькие вздрагивающие плечи, не знал, что и сказать, бормотал только бессвязно:
– Ну, будет, будет. Ишь, слезами-то омочила. Здесь я еще покуда…
Она подняла наконец заплаканное лицо:
– Возьми меня с собою на Русь!
У опешившего Поновляева ворохнулось было радостно: «А что, и возьму!»
Но, скрепясь душою, с болью отверг. Вельми непросто умыкнуть ордынскую царевну! Тут думать и думать надо. Дуром да наспех и ее, и себя сгубишь безлепо. А времени-то и нету, чтобы обмыслитъ да содеять все путем! Через два дня всего должен вывести воинство из Сарая-ал-Джедида Мамаев киличей. Поновляев глянул наконец в бездонные, ненаглядные, ждущие глаза:
– Я вернусь за тобою. Ты только пожди меня. Ладно?
И она, подставляя вздрагивающие, соленые еще от непросохших слез губы, веря и не веря невозможному, согласна была верить и ждать, лишь бы оставалась хоть и призрачная, как степной мираж, а все же надежда…
Глава 5
«В лето 6886 Волжские орды князь Мамай посла ратью князя Бегича на великого князя Дмитрия…»
Орда шла на Русь. Не легкою изгонною ратью с поводными лишь лошадьми, а в силе тяжцей, со тьмочисленными стадами и обозами. Надрывно, со стоном выскрипывали телеги свою бесконечную тоскливую песню о том, что скоро примут в бездонные чрева пограбленное чужое добро, о том, что и саму Русь не худо бы заветною добычею приторочить к разбойному седлу. Выбивая, выедая начисто степную траву, в пыль вытолакивая сухую землю, Орда неотвратимо катилась на Русь.
И едва заметными в неохватном пыльном мареве были сигнальные дымы русских разведчиков-сакмагонов. Редкой цепью протянулись они по степи, означив прямое, как полет стрелы, движение вражьей рати. По реке Воронежу к верховьям Дона, а там через Комариный брод по рязанской земле к Оке – сколь уж ненасытных находников проходило этим путем на Русь! И горьким дымом уходил на небо иль оседал в бездонных тороках грабежчиков трудный зажиток, скопленный неистовым раченьем оратая или ремесленника. И снова упрямо вставали на пепелищах русские селения, будто не желая мириться с тем, что опять придут зорить их степняки, для коих высшее счастье – вытоптать в золу чужую радость.
По правде сказать, за последние-то годы заокская Русь и отвыкла уже от великих ордынских грабежей. В седых преданиях остались уже и Батыево нашествие, и Неврюев погром, и Дюденева рать. Второе уже поколение московлян возрастает, не тяготясь черным ужасом обреченности, который заставлял дедов их и прадедов при одной лишь заполошенной вести: «Татары!» забиваться куда глаза глядят, и захватчики, въезжая в лес, остаивались, чутко прислушиваясь: не взмыкнет ли где в чаще корова, не заблеет ли овца, не захнычет ли младень.
Идет Орда на Русь, чтобы и нынешних, вельми гордых урусутов превратить в запечных тараканов, в трусливых затынников, покорно подставляющих выи под татарское ярмо. Шесть туменов непобедимой степной конницы вел на Москву мурза Бегич. Посреди Орды, в тумене Кастрюка, подвигалась неспешным шагом и дружина Поновляева. Взостренные Мишей на близкое освобожденье, ратники не роптали, ждали своего часу. А как тут утечь, когда кругом – ошуюю и одесную – татары да татары!
Да еще этот прихвостень вельяминовский – поп Григорий – навязался! Боярин перед походом Мишу еще нарочито наставлял:
– Как бы на рати дело не содеялось, а Григорий на Москве должен бысть!
Не иначе как с делом тайным, недобрым послан козлобородый попик на Русь!
«Ну, ужо будет тебе Москва! – Поновляев скосил глаза на трусившего обочь Григория. – А надо бы вызнать погоднее, с какою пакостью идет он за Оку».
Вечером, когда звезды жалостливо запоглядывали на досыти нахлебавшуюся пыли усталую рать, Миша зазвал попа в свой шатер. Из разузоренной сулеи налил, не жалея, береженого византийского вина, протянул с поклоном полный кубок. По судорожно заходившему на худой шее кадыку да по алчному блеску глаз Григория понял, что не ошибся. А чтоб до конца сломить поповскую нерешительность, сказал внушительно:
– Сию вологу и патриархи константинопольские вкушают.
Григорий, будто того и дожидаясь, больше чиниться не стал и, единым духом опружив кубок, вздохнул притворно:
– Ох, во грех ты ввел меня, сыне.
– За компанию и монах женился!
– Тьфу! Помилуй мя, господи. Что говоришь-то?
Будто и впрямь дозела огорчили попа вольные слова. Ан лукавит он! Хищным подрагиванием крючковатого носа да ненасытным блеском жадающих глаз выдает цепкую, как у натасканного охотничьего хорта, устремленностъ к заветной сулее. Вельми охоч до хмельного зелья оказался Григорий. Но ума до поры не терял. С сожаланьем глядя на пустеющую посудину, вымолвил заплетающимся языком: