Давно бы уж не быть на земле языку русскому, перетерли б его в труху безжалостные жернова Орды да Литвы, да не дала створиться тому злу непреклонная воля митрополита. И ни с какими ратными победами грядущих государей и воевод несоразмерен этот великий суровый труд, без коего и не бывать звонкой славе полей богатырских!
Бог творит, елико хочет, а человек – елико может. Великий князь, осунувшийся ликом за время смертельной болезни Алексия, не оставлял, однако же, замысла своего – поставить в митрополиты Митяя.
– И кто ми совершит твой чин? Под коим же пастырем аз и наставник будет ми? Что ли в любви место утешение себе створи? – сколь раз уже вопрошал Дмитрий, невольно переходя в покоях святителя на издревлий слог. С тоскою глядел он на истончившиеся лицо и персты Алексия, все более схожие со святыми мощами, понимая, что не о том и не так должен говорить у одра митрополита, что за суетою этою может не услышать самые важные, самые главные слова. Владыка, словно в душу глядя всепонимающими глазами, отвечал непреклонно:
– О многих мыслил я, ища восприемника, но от всех недоумевся. И от Митяя. Токмо Сергий возмог бы…
Князь перебивал, подавляя вспыхивающую гневную досаду:
– И я того хотел! Но старца того, яко же твердый адамант, к воле своей привести не смог.
– И я старцу многие изрек словеса от божественных писаний. Ан Сергий никако же преклонися.
– Дак тогда… – загорался князь.
– Погоди, Митя, не мельтеши!
Но опять и опять приступал к умирающему великий князь. Тот сопротивлялся, понимая, однако же, с тоскою, что придется согласиться с Дмитрием Ивановичем, ежели не случится только чуда и не возможет уговорить он Сергия хоть в последний након.
«Господи боже мой, из глубины сердечныя взываю, сладка надежа, нелжимое обетование, державное прибежище к тебе прибегающим, призри на сокрушение сердца моего милостивыми и кроткими очима, и не остави мя, и не отступи от мя, яви Сергия по зову моему!»
И Сергий пришел. В заиндевелом суконном куколе, с заиндевелою же бородою, молча принял благословение митрополита, и, еще допрежь вопроса прозрев суть его, отмолвил:
– Владыка святый! Аще не хощеши отгнать мою нищету, не приложи о сем глаголати к моей худости. Не восприяти мне архиерейства сан.
Серые кроткие глаза Сергия открыто встретили тоскливый мятущийся взор Алексия.
– Ухожу, не свершив главного, – устало прошептал митрополит.
– Сказано, ежели пшеничное зерно, пав на землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода, – возразил Сергий.
– Но сказано такоже: что есть человек и что польза его? – Алексий осилил подступившую слабость. – Что благо его и что зло его? Число дней человека – много, ежели сто лет: как капля воды из моря или крупинка песка, так малы лета его в дне вечности. Отверзите мне врата правды, и вшед в ня…
– А правда в том, – Сергий строго глянул в лицо митрополита, – что главное ты свершить сумел. Вемы, преже тебя, отче святителе, в нашей земли такого не бывало, иже бысть пастух не токмо своему стаду, но всей русской земли нашей учитель и наставник! Ведаю: надобен тебе восприемник, дабы духовною опорою князю стал. Не бегу от того. Токмо из Троицы, мыслю, слышнее будет слабый глас мой…
Двух дней не дожил Алексий до Святого Трифона. Но и сам Святой Трифон – великий врачеватель и целитель – не возмог бы продлить его земные дни, ибо не от болезни – от телесной ветхости умирал митрополит. Но в изношенней плоти крепко держался высокий дух. До последнего часу Алексий был в полном сознании. И когда в последний раз вошел к нему Дмитрий и, уже не прося ни о чем, молча встал у постели на колени, митрополит нашел силу поднять для благословения немощную руку и вымолвить:
– Аз не доволен благословити Митяя, но оже даст ему бог и святая Богородица и пресвященный патриарх и вселенский собор…
Невдолге после ухода князя прошептал еще:
– В руце твою, человеколюбче боже, предлагаю дух мой.
То были последние слова Алексия…
Глава 3
К первому снегу пригнали в Мамаеву Орду часть полона, набранного Арапшой в нижегородской земле. Прорвался, видно, мешок со снежной мукою у небесного мирошника в то самое утро, когда втянулся длинный обоз на обширную площадь посреди главного юрта. Сыпалась и сыпалась белая пыль, устилая и близкий донской берег, и чахлые тополевые рощицы, и степь, шелестящую до окоема на жгучем ветру сухой полынью, и истоптанный, изнавоженный невольничий майдан. И вступающим на него русичам не пышной ли периною казался этот снег? Без опасу садились, а которые и ложились на белое покрывало измученные долгой дорогою полонянники, и уже ни грозными окриками, ни плетьми не могли поднять их караульные со смертного ложа. Да и почто их, разутых, ободранных, обовшивевших, и поднимать‑то! Теперь они райя, рабы Мамая, потому как всесильному темнику в дар пригнали воины Арапши неисчислимый нижегородский полон.
Воистину неисчислимый, ибо никто не исчислял тех безымянных страдальцев, что легли на скорбном пути через Дикое поле. Только брюхатые каменные бабы, оставленные в степи невесть каких языков и племен древними людьми, стали безмолвными видоками их последней муки, когда татары, зло ругаясь, сбивали с умирающих полонянников тяжелые нашейные колодки. И последнее, что видели заволакиваемые смертной истомою очи, были плавающие в бесприютном чужом небе степные коршуны…
Ничем уж, казалось, не пронять отупевших от безмерной устали полонянников, молча ждущих, когда свирепый владетель Дешт-и-Кипчака решит их судьбу. Не все ль едино, где и как теперь покончить дни свои: прикованным ли к веслу фряжской галеры, в душной ли норе крымской каменоломни, в заиндевелой ли степи под копытами бесчисленных стад какого-нито бека или эмира. Но и они, смирившиеся уже с рабскою участью, зашевелились растревоженно, когда на их глазах угрюмые Мамаевы нукеры без лишних слов начали волочить с коней и вязать охранников русского полона. Те, опешивши вначале, пытались сопротивляться. Кто‑то, подняв коня на дыбы, норовил вырваться с майдана, кто‑то, обнажив саблю, кидался с гортанным криком на нападающих.
Но все реже становился скрежет железа о железо, уже древками копий сбивали недавних мучителей в тесную толпу, а кому‑то из самых супротивных, отведя в сторону, рубили головы. А снег сыпал и сыпал, торопливо припорашивая алые пятна, будто душегуб, спешно заметающий следы недавней татьбы…
Поновляев ехал через площадь, сцепивши зубы, стараясь не глядеть по сторонам. Боялся, что не выдержит, разорвется сердце от жгучей жалости, коли померещится ненароком в толпе полонянников чье‑нибудь знакомое лицо. И – не уберегся, глаза в глаза сомкнувшись с давним новгородским дружком Степаном Каликою. Покуда, растерянно приостановившись, узнавал в раскосмаченном худющем мужике дородного, могутного приятеля, ужасаясь явленной перемене, тот сам рванулся навстречу:
– Миша, родной, выручай!
Поновляев ответить не успел, да и что он мог ответить! В этот самый миг и восстала на площади нежданная замятня. В поднявшейся сутолоке Степана оттеснили в глубь толпы, а на Мишу наскакали, невесть за кого его и приняв, двое нукеров с обнаженными саблями. Тут бы и дать выход долившей сердце злобе! Поновляев даже глаза на миг прикрыл, представив, как рубанул бы с потягом жилистую шею татарина. Но, скользнувши десницею по сабельной рукояти, лишь распахнул пошире ферязь на груди, обнажив тускло блеснувшую охранную медную пайцзу, добытую стараниями Вельяминова. Татары, вглядевшись, зло ощерились и погнали коней в дальний конец майдана, где слышались еще яростные крики и звенело оружие.
У худой вести длинные ноги. Словно по присловью тому и створилась днешняя замятня. На час, на два ли и опередил только невольничий караван гонец из Сарая. Мамай даже и не уразумел вначале, о чем толкует вестник с красным, будто обожженным морозным ветром, лицом. Да и уразумевши, никак не мог собрать воедино обрывки судорожных мыслей. Кто мог помыслить, что осильневший на нижегородском и рязанском грабежах Арапша кинет победоносную рать на Сарай-ал-Джедид!
Как посмел посягнуть приблудный царевич на ордынский престол! Он, Мамай, решает ныне, кому из Чингизидов именоваться повелителем Белой Орды. Хоть и начал помалу выходить из воли всесильного темника, показывая украдкой зубы, хан Мухаммед, но сажен он Мамаем, и только ему, Мамаю, решать, когда коснется благородного горла нож убийцы. По правде сказать, и до лета бы не дожил незадачливый хан, и восприемник ему подыскан и обретается в Мамаевой Орде – новоизысканный и дозела покорный Чингизид Тюляк.
Но Арапша! Этот не станет дожидаться милостей от судьбы. И не на Мамаеву ли Орду прыгнет в следующий напуск заяицкий барс?
От всех этих заполошных мыслей и разгневался истинный владетель Дешт-и-Кыпчака. А во гневе и повелел повязать охрану урусутского полона, еще в сентябре посланного ему в дар неверным Арапшой. Потом, охолонув, розмыслил трезво, что негоже вымещать злобу на простых нукерах, тем паче что у самого нынче нужда в добрых воинах. Ратные служат верно тому, кто лучше платит. А уж правителя щедрее, чем Мамай, в степи не сыщешь!