Ту же веру и такую же психологию наследовала советская деревня. Потому и ходил Иван Африканович косить по ночам для себя, а днем работал на колхозном покосе. «Ну, правда, не один по ночам косит, все бегают», – пояснял за своего героя Василий Белов. Или в другом рассказе, о другом мужичке: «…он навострился таскать все, что попадало под руку. Копна так копна, овчина так овчина, – начал жить по принципу: все должно быть общим».
«Крестьянин ничему не верит, работает так мало и плохо, как только возможно, он ворует, прячет или уничтожает плоды собственного труда, лишь бы не отдавать их», – сообщал в 1933 году итальянский вице-консул о крестьянском сопротивлении. Но то же самое, почти слово в слово, мог бы сообщить спустя двадцать, сорок, шестьдесят лет… Крестьяне принуждали государство разоряться – но мы видим государство, которое истребляет свой народ и ведет с ним такую же борьбу. В СОБЫТИЯХ XX ВЕКА ПРОИЗОШЛО КАТАСТРОФИЧЕСКОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ ДВУХ УТОПИЙ, КРЕСТЬЯНСКОЙ И КОММУНИСТИЧЕСКОЙ, ЖИВУЩИХ ПО ПРИНЦИПУ: ВСЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ОБЩИМ.
В картинах сельской разрухи для крестьянских писателей себя разоблачала только коммунистическая утопия. Поэтому героями в их понимании становится душевные единоличники – те, кто, как пишет Солженицын, «не пошел под колхозный гнет, при недоброжелательной зависти колхозников». Вот они, эти уцелевшие мужики и бабы, для которых важен их труд. Только есть Матренин двор – и есть деревня, они не уживаются в целое. Да и двор урежут, как у Кузькина, под самое крыльцо – кончится мужик. Это приводит многих русских писателей к мысли, что народом утрачено его задание, – и рождает в литературе потребность в новых героях, праведниках. Идеал видели в деревенских старушках, в их нравственном свете. По сути это был приход к теме спасения в пророческом звучании, с ожиданием апокалипсиса, конца. Это путь от правды к праведности. Но как ощутимо уменьшается на этом пути пространство жизни. Матренин двор был даже велик. У Дарьи распутинской есть только изба – замоленная, живая, а кругом чужой, зараженный злом и отшатнувшийся от своих основ человеческий мир. Уничтожить деревенскую избу должен огонь, но это как будто самосожжение, ведь за порогом избы кончается для распутинских старух сама жизнь.
Тогда уж спасение – только бунт. Юродивый – и вдруг богатырь, парадоксально другой герой. Солженицын ищет своего заветного героя в тамбовском восстании. В 1964 году, собирая материалы о гражданской войне на Алтае, Залыгин обращается к судьбе Ефима Мамонтова, легендарного вожака красных партизанских отрядов… Можаев – к истории крестьянского бунта на Рязанщине, он сам родом из села Пителина Рязанской области, где в тридцатом году мужики поднялись по набату громить советскую власть. Шукшин находит своего богатыря в Стеньке Разине, вот и название – «Я пришел дать вам волю…» Как будто сами готовили мятеж, звали к мятежу!
Разрушение реальности
В своей статье «Нравственность есть Правда» (1968 г.) писал Василий Шукшин: «Есть на Руси еще один тип человека, в котором время, правда времени вопиет так же неистово, как в гении, так же нетерпеливо, как в талантливом, так же потаенно и неистребимо, как в мыслящем и умном… Человек этот – дурачок». Но там же: «И появляются другие герои – способные действовать. Общество, познавая само себя, обретает силы. И только так оно движется вперед». Путь от правды к бунту куда короче; а герои, «способные действовать», готовы устремиться даже не в гущу какой-то там борьбы за правду, а в огонь выжигающий крестьянской войны. И в огне этом погибают – не побеждают!
Такой герой со всей подлинностью входил в другую войну, тоже народную, но праведную, – там он побеждал, как отважные люди Платонова, да и все пронзительные герои военной прозы. Даже в лагерных рассказах Шаламова, когда человек выживал в самых невыносимых условиях, – это было победой над злом, подвигом. Так что в тупик и поражение утыкался сам сюжет истории, но еще важнее: в никуда уводил неизбежный тогда уж образ «внутреннего врага»… Шукшин: «геноцид против России». Белов: «антирусская революция сверху». Солоухин: «единый грандиозный интернационалистический заговор». Зло не рассеялось – в поединке с ним потерял себя русский богатырь. Разбойники не могут обрести праведность, а праведники причащаться кровью. Герои, способные действовать, оказывались во всех смыслах нежизнеспособны – а народ сберегался в дурачках. Да и кого знала история крестьянской войны, только Антонова и Махно? Эсер и анархист – это вожди народа, вдохновители его сопротивления, образ его духовной силы? Если даже так, побеждали Ленин, Троцкий, Сталин – и они становились мифом, превращались в «народных вождей». Других не отыскалось…. Новых Разиных и Пугачевых. Сознательно или нет, но в поисках национальных героев крестьянские писатели ставили на это место СЕБЯ. Оно как будто предназначено для них историей, судьбой. Своей психологией, мировоззрением они врастают в своих же бунтующих героев. И мы видим превращение художников, с их талантом, в открытых вождей крестьянского сопротивления. Только это война без армий и сражений. Это трагический поединок со временем, порождением которого во многом были они же сами, в тупиках которого одиноко блуждают, запрятывая в своих праведниках и дурачках Россию, а в разбойниках – свои же страдающие души. Казалось, это был поединок с коммунистической утопией, но тогда откуда их одиночество? Как объяснить, что с ее крушением, когда Россия обрела свободу, приходит еще более гнетущее осознание бессилия, поражения?
Это и не было борьбой за свободу… Боролись за правду, требовали правды, взывали к правде… А это значило «жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду». По сути, они столкнулись с неспособностью своего народа преобразить жизнь. Он бездействует, но поэтому сохраняет себя, а в конце-то концов, сберегает жизнь… И оказывалось, что правда – это бунт против людей … То есть против человеческой жизни бунт… Это метафизическое разрушение реальности, которое приводит к страданиям точно так же, как и прямое ее разрушение, будь то революция или война.
Пафос, проникнутый духом отрицания и разрушения, был для создателей деревенской прозы чужд. Этот пафос скапливается в литературном подполье 70-х, в котором благоухают «русские цветы зла», а «писателей из народа» боятся и презирают; им взрывается освобожденная литература 90-х, когда «страдальцы за народ» были осмеяны уже как одинокие уродцы. Для одних Россия – это боль, для других – болезнь… Только на закате советского времени в повестях и рассказах тех, кто добрел до конца коммунистической пустыни, свет души как будто померк, а прозу очернил безжалостный суд над человеком. Этот морализм, то есть яростное обличение человеческих пороков, смыкался неожиданно с циничной эстетикой зла, что получала свое право на существование показом эти пороков. Распутин публикует «Пожар»… Астафьев пишет «Печальный детектив», «Людочку»… Все было правдой, но уже отнимающей веру…. И это не прошлое вывели они на суд, а прокляли день завтрашний. Катастрофа для России приходит из будущего – вот сознание, которое вдруг побеждало! Революция продолжалась… Только она приходила теперь уж как будто из будущего, хоть несла то же самое зло. Культурная, сексуальная, научно-техническая… В этом восстании масс крестьянским писателям было противно освобождающее принуждение к счастью, то есть забвение больной трагической памяти о прошлом. Поэтому чужим, враждебным для них стало новое время, а не то, в котором они осиротели, которое ранило и мучило, но все же хранило в себе их боль.
В тупике оказался сам крестьянский вопрос, на него так и не был дан ответ. Был пафос общественных выступлений, вскормленный болью… Гарцевали с какими-то смелыми идеями публицисты – Стреляный, Черниченко, но их и след простыл, когда деревня потонула в мутных водах нового времени. Шукшин писал о рассказах Василия Белова: «Любовь и сострадание, только они наводят на такую пронзительную правду». Это правда о тяготах крестьянской жизни… Только возникал тогда же вопрос о другой жизни, городской, она становится идеалом для сельской молодежи. Шукшин: «Конечно, молодому парню с десятилеткой пустовато в деревне». И сколько уж писали о том, что наполнить ее нужно культурой, тогда все станет для сельских жителей интересней, но сами же понимали: здесь другой интерес. Деревенский парень уходит в город не за культурой – а за рублем. Город рисуется враждебной бездушной средой, чудовищем «из стали, стекла, гранита, бетона, железобетона…» А лучше и удобней жить в городах – «есть где купить, есть что купить».
Конфликт города и деревни – главный для творчества крестьянских писателей. Очень точно его выразил опять же Шукшин: «грань между городом и деревней никогда не должна до конца стереться». Казалось, крестьянские писатели воинственно оберегали эту границу, «некую патриархальность». Но мучительно было вопиющее неравенство между рабочим и колхозником. Шукшин: «Селедочки бы – селедки доброй нет в сельмаге, сметаны нет, молока нет – ничего нет». Вот она, правда: жизнь крестьянская проходит в тяготах, чтобы накормить досыта города, где работают меньше, а получают больше. Такое недовольство было массовым уже в первые годы советской власти и во многом породило крестьянские восстания. «Царство рабочим, а крестьянину одна погибель» – вот какие приговоры выносили тогда в деревнях. А в крестьянском сознании утвердился новый враг, «рабочий класс»: деревня все отдает городу, рабочие земли не пашут, но хлебушек крестьянский едят и все для них дешевле – это такие же господа, только живут они теперь не в усадьбах, а в городах, получают готовую зарплату.