Командир второй роты первого батальона лейтенант Бакукин получил по рации приказ батальонного командира прекратить движение.
Рота остановилась и заняла поспешно покинутый хозяевами белокаменный особняк в центре Оппенгейма. Дом, судя по всему, принадлежал крупному фашистскому боссу. Все вещи в комнатах были на месте, а роскошная постель в спальне хранила запах тонких женских духов. Бакукин подавил сжатым кулаком высокие пышные перины на постели, ухмыльнулся, снял автомат и бросил его на постель.
— Поспим на фашистских пуховиках.
Он выставил у входа автоматчиков и оглядел усадьбу. Ажурная чугунная решетка окружала просторный двор с газонами, клумбами и белыми статуями древнегреческих богинь и богов в ухоженных умелыми руками аллеях. В тумане плавал большой сад. У парадного входа с высокими тучными колоннами по сторонам мраморной лестницы застыли в величественной и угрожающей позе два каменных льва. На верхний этаж, украшенный балконами с чугунными решетками в стиле барокко, вела мраморная лестница с бронзовой баллюстрадой. Лестница до самого верха была застлана дорогой ковровой дорожкой.
Приказав роте размещаться в комнатах нижнего этажа, лейтенант поднялся наверх, внимательно оглядел просторную прихожую. На вешалке висело кожаное пальто, тут же рядом были трость с костяным набалдашником и фетровая шляпа. Над двустворчатой дверью — большой портрет Гитлера в массивной багетной раме. Лейтенант подпрыгнул, сорвал портрет, чиркнул по нему тесаком крест-накрест и швырнул к входной двери. Ординарец, веселый белозубый негр, с хохотом вытер подошвы ботинок о шутовскую челку фюрера. Но Бакукин даже не улыбнулся. В последние дни ему все чаще и чаще хотелось побыть одному, наедине с самим собой, со своими думами и воспоминаниями.
— Устраивайся на ночлег вот здесь, — показал он ординарцу на соседнюю комнату, — и можешь отдыхать, а я погуляю по особняку.
Он осмотрел богатую библиотеку, к его изумлению наполовину состоявшую из русской классики, в задумчивости постоял в зале. Ординарец притащил ящик рейнского вина и кучу банок с консервами. Бакукин поморщился.
— Отнеси все это, Джеймс, ребятам. — И прошел в спальню.
Постель отливала голубоватой белизной простынь. Два толстых пуховика, заменяющих одеяла, были откинуты, на высоких подушках еще сохранились вмятины от недавно лежавших голов. Сергей положил под крайнюю подушку автомат, придвинул к кровати стул и сел разуваться. Вдруг за торшером, словно тень, отделилась от стены дрожащая, как в лихорадке, бледная девушка и неслышной скользящей походкой проплыла по спальне, бесшумно легла в постель. Ладонями маленьких смуглых рук она закрыла испуганные глаза, из которых вот-вот должны были брызнуть слезы.
— Битте, герр офицер, — сказала она слабым голосом.
Бакукин сначала растерялся, оторопел, потом, поняв, в чем дело, насупился, лицо его стало строгим и печальным. Он шагнул к постели, сказал тихо, ласково:
— Не надо, встаньте!
Девушка несмело отняла ладони от лица, с минуту смотрела в печальные глаза еще совсем молодого офицера. Ее большие глаза озарились, засияли теплым и благодарным светом, который брызнул внезапно вместо готовых пролиться слез. Она села на краю постели, опустила на коврик босые ноги. Бледность стекла с ее лица, она улыбнулась слабой, вымученной улыбкой.
— Это правда?
— Не обижу. Успокойтесь.
Она снова улыбнулась благодарно и заговорила быстро-быстро, с придыханием, переходя на шепот, ласковый, доверительный, и не переставала смотреть Сергею в глаза:
— Меня, господин американский офицер, зовут Ирмой. Я служу горничной у фрау Ильзы. Фрау — злая, желчная дама. Фрау часто била меня за всякий пустяк. Два часа назад они сели в машину и уехали неизвестно куда. Меня оставили следить за домом и имуществом.
— Кто они? — перебил ее лейтенант.
— Фрау Ильза и ее муж, редактор и издатель местной газеты, Отто. Фрау обещала хорошо заплатить мне, если я сберегу имущество и дом...
Слушая торопливый рассказ Ирмы, лейтенант мрачнел. Перед глазами всплывали страшные картины недавнего прошлого, перед глазами стояла Богуслава. Девушка заметила это и замолчала, тревожно и выжидающе бросая на офицера быстрые взгляды.
— У вас есть комната? — спросил после неловкого молчания Бакукин.
Ирма опять заторопилась:
— Да, у меня на чердаке есть небольшая комнатка, и если господин офицер не возражает, то я уйду к себе и не буду больше беспокоить господина своим присутствием. Господин офицер устал и должен отдохнуть, а я каждый вечер перед сном буду молиться за него и просить деву Марию уберечь его в этой страшной войне, я буду просить ему счастья, добра и радости...
С этими словами Ирма встала, сконфуженно одернула платьице, отыскала туфельки и, изящно сделав реверанс, ушла, высокая, стройная, красивая, чем-то немного напоминающая Богуславу.
Бакукин спустился вниз. Его ребята спать не думали. Они сидели в просторной столовой вокруг длинного стола и, обнявшись, пели громкими гортанными голосами печальную негритянскую песню. На столе было тесно от бутылок и банок.
— Ребята, в доме есть девушка-служанка.
— О’кей! — в один голос выкрикнули они и заулыбались широкими белозубыми улыбками. — Немецкая девушка господину офицеру.
— Нет, ребята, ни один из нас не обидит ее.
— О’кей!
— Ничего, кроме вина и пищи, не брать!
— О’кей!
— Если что-нибудь пропадет — бедную девушку накажут.
— О’кей!
— И пора спать!
— О’кей!
Десяток стаканов с вином потянулись к командиру роты, но он остановил протянутые к нему руки и, шутливо погрозив пальцем, пошел наверх. Он всей душой полюбил этих славных и сильных ребят. Он воюет с ними почти полгода и знает каждого. Все они большие наивные дети. В дверях он остановился и еще раз повторил:
— Спать!
— О’кей, господин лейтенант!
Но почти всю ночь раздавались то протяжные и печальные, то быстрые и веселые негритянские песни, звенел веселый девичий смех, заглушаемый раскатистым солдатским хохотом. Особняк редактора и издателя фашистской газеты не хотел погружаться в сон.
Глава вторая
Лейтенант Сергей Бакукин лежал в мягкой редакторской постели с открытыми глазами, без раздражения прислушиваясь к шуму внизу, а когда шум утихал, слышно было, как под окнами ходит, похрустывая гравием, часовой да монотонно убаюкивающе тикают большие стенные часы в зале. Но сон не приходил...
...Их было двенадцать гефтлингов[8]: десять немцев, чех Влацек, и он, русский Сергей Бакукин, которого все в команде звали ласково и уважительно Иван с ударением на «и». Жили они на окраине сортировочной станции Дортмунд-Эвинг в обгоревшем железном вагоне под охраной шести эсэсовцев и числились за концлагерем Бухенвальд. Ежедневно с утра до вечера они были заняты тем, что ходили по развалинам огромного Дортмунда, откапывали и извлекали из ям невзорвавшиеся авиабомбы. Жили они куда спокойнее, чем в концлагере: ни аппеля, ни карцера, ни крематория. Даже это жутковатое слово звучало для них не так мрачно: споткнешься о смерть — все равно в крематории сжигать будет нечего.
Так и жили. Ежедневная игра в кошки-мышки со смертью поубавила спеси и у охранников, ведь смерть — она уравнивает всех. Охранники к ним относились почти по-человечески, разве только однорукий верзила Отто попробует на чьем-нибудь затылке прочность своего нового желтого протеза — так это уже мелочи.
В то утро их подняли рано. Город всю ночь бомбили американские «воздушные крепости», и работы заключенным предстояло много. После голодного арестантского завтрака все молча строились и экономным шагом, ритмично выстукивая деревянными колодками, уходили в город.
Прокопченный, мрачный, он в это светлое утро дымился и стонал. Бледное, отороченное по сторонам хилыми пушистыми облачками небо казалось больным и перепуганным; узкие улочки были сплошь завалены рухнувшими громадами домов. На уцелевших участках бульвара зеленые пучки травы были влажными от обильной росы и глянцевито лоснились, словно земля плакала. Шагающий рядом однорукий Отто мрачнел, на желтых скулах тяжело перекатывались тугие желваки.
В конце Кайзерплац, на месте чугунного памятника кайзеру, чернел вздыбленный обгоревший вагон трамвая. Уцелевшее колесо все еще крутилось высоко в воздухе, жалобно поскрипывая. По окружности площади, словно свечи в изголовье у покойника, горели платаны. Обильные потоки солнечного света тщетно пытались развеселить изуродованный город — он шипел и дымился, как брошенная в воду головня. После ночного грохота и произвола огня шелковисто-теплые солнечные нити и окутавшая город тишина казались неестественными и лишними. Да и была это не тишина, а кладбищенское безмолвие, роковое и жуткое. И аляповатое изображение хмурого, настороженного типа с прижатым к губам указательным пальцем, призывающего с обломка стены к бдительности и молчанию, вызывало ядовитую усмешку даже на губах мрачного Отто.