— Жить, — задумчиво произнесла она, — жить... А как вы думаете, надо бояться смерти, если не хочется жить?
— Жить всем и всегда хочется. Смерть в нашем возрасте просто как-то не мыслится, не представляется, в нашем возрасте она противоестественна и противозаконна. И я не верю тем, кому не хочется жить. Они лгут и себе и другим. Человек приходит на землю только один раз, и, конечно же, ему хочется побыть на ней подольше.
Она взглянула на Бакукина удивленно. Глаза ее погасли. Лицо стало строгим и совсем печальным. Он поспешил успокоить ее:
— Муки, страдания и слезы, Богуслава, — это тоже жизнь. Видеть солнце — это великая радость, великое счастье, особенно в неволе. Пусть даже в грязи и пошлости. Там, в вечном мраке и вечной тишине, ничего этого не будет. А какой будет новая жизнь удивительной, когда окончится война!
— Новая жизнь... — В ее голосе дрожали слезы. — Ваня, нет, Сережа, я засиделась. Меня будут искать. Давайте остригу вас, я прихватила машинку.
Она бережно, как ребенка, остригла Бакукина, долго держала в руках грязные, свалявшиеся волосы.
— Мама всегда говорила: «Мягкие волосы — добрый характер». У вас мама жива?
— Не знаю. Не видел маму четыре года.
Она опять вздохнула. Пламя свечи колыхнулось. На низком грязном потолке причудливо заплясали тени.
— Вы чудная, нежная, у вас такие добрые руки и очень нежные...
Она перебила:
— Была, вероятно, и доброй и нежной. Они убили во мне это. Я зла и жестока. Да, да, зла. Я пойду. Фрау Пругель не любит вольностей, у нее все по секундам. Даже любовь. — Она горько улыбнулась. — Отдыхайте. Я приду. Возможно, даже ночью. Как тут воняет мышами. Очень боюсь мышей...
Он проводил ее до дыры. Помог вскарабкаться. Пока она закрывала отверстие, он видел лоскут дымно-голубого неба. Послеполуденное солнце щедро поливало землю теплом. Постоял, прислушался. В саду беззаботно щебетали птицы. Многозвучно и тревожно гудел вдали большой город.
Прошло шесть бесконечно долгих дней и ночей. Если бы не Богуслава, для Бакукина длилась бы беспросветная ночь. Но девушка приходила ежедневно и просиживала с ним подолгу. «В вашем саду так уютно, так божественно, фрау Пругель, что я позволила себе погулять дольше положенного», — смеялась она, передавая свой разговор с фрау, передразнивая ее. «Гуляйте, милая Крошка Дитте, ничто так не облагораживает и не очищает душу, как сближение с природой, кажется, что ты приобщаешься к божественному и тайному», — строго отвечала фрау. Богуслава, передав этот разговор, грустно смеялась: — Фрау права, я приобщилась к тайному. За эти шесть дней они многое узнали друг о друге. Богуслава часами рассказывала о своей деревне под Краковом, о тиховодной Яе, кишащей раками, о своем детстве. Рассказывая, она преображалась, глаза вдохновенно горели и сыпали золотистые искры. Красивые руки не покоились, как обычно, на коленях, а были в движении.
И Бакукин тоже рассказывал о своем Чулыме, о сибирской тайге, о шишковании, о встрече с медведем, о таежных рассветах. Она смотрела во все глаза, как слушающий сказку ребенок, и вздыхала:
— Ой, Сережа, как это интересно!
Однажды после такого рассказа она вдруг резко перебила его:
— Вы будете иногда вспоминать меня? Это так хорошо, когда кто-то будет вспоминать тебя.
И, не дождавшись ответа, попросила ласково:
— Пожалуйста, вспоминайте иногда.
— Вы очень сентиментальны, Богуслава. Крестьянская девушка...
Она удивленно вскинула глаза.
— Разве я вам это говорила? Нет, Сережа. Я — панна. Из древнейшего рода польских шляхтичей. Мои предки были опорой польского короля, защитниками отечества.
Летом сорок первого я с отличием окончила Краковскую гимназию, училась музыке, любила литературу, особенно поэзию, и очень много читала. Я мечтала о красивой жизни, красивой любви. Строки Адама Мицкевича «Панна плачет и тоскует, он колени ей целует...» приводили меня в восторг...
Ей шел семнадцатый год, когда немцы напали на Россию. Они с матерью уединились в своем родовом имении под Краковом. Отца уже не было в живых. Он погиб в первом бою с немецкими захватчиками еще первого сентября тридцать девятого. Летом сорок второго она поехала в Краков к родной тетке, пани Ядвиге, известной польской актрисе, за лекарством для мамы. На вокзале попала в облаву, схватили, как базарную воровку, и бросили в лагерь. Натерпелась унижений и оскорблений. Потом погрузили в вагоны и привезли в Германию, определили в серый особнячок с колоннами на тихой Гартенштрассе. Что за страшное заведение притаилось в тихом тенистом саду — поняла сразу. В первую же ночь сбежала. На рассвете поймала полиция, вернула к фрау Пругель. Одна старшая товарка, француженка, посочувствовала, дала яд. Но он оказался слабым для ее молодого организма, и ее спасли. Посадили в темную кладовую, на кусок хлеба и кружку воды. Потом поддалась уговорам, примирилась. И вот — именитая польская панночка днем гуляет по роскошному саду, «приобщается к божественному и тайному», а ночью ее покупают у фрау Пругель пьяные офицеры, немощные беззубые старцы и сопливые юнцы...
Рассказав это, Богуслава впервые за все время их знакомства всплакнула стыдливо и трогательно.
— Маму жалко, — призналась она, — ждет, бедненькая, все глаза просмотрела и выплакала. Наверное, каждый день ходит в костел, молится деве Марии, просит о помощи. Если бы она знала, если бы ока знала все...
Бакукин пробовал успокоить ее:
— Вот закончится война, вернетесь к маме, в свое имение и тогда...
Она перебила его жестко, почти зло:
— Нет, они никогда ничего не узнают! Да, да, я для них навсегда умерла, да и для себя тоже. А вы говорите, что жить всегда и всем хочется...
На седьмые сутки Богуслава забежала рано утром и застала Сергея спящим. Села, обхватив руками колени, заговорила нервно, раздражительно:
— Ну и ночь была, Сережа, сумасшедшая, гадкая. Все пьяные, омерзительные. Гибель чувствуют и заливают страх и тоску вином. Пир у выкопанных могил. — Упала устало на солому и жутко захохотала.
— Вальтер вот тебе, Сережа, бери, бей их, гадов, и помни Богуславу...
Она протянула новенький никелированный пистолет. Бакукин присмотрелся к ней в шатком свете свечи. Под глазами густо легли фиолетовые круги, лицо было бледным, усталым и нервным, к тонкому аромату духов, который она всегда приносила с собой, был подмешан дурно-кисловатый запах хмельного перегара. Нахохотавшись, она серьезно попросила:
— Сережа, ударьте меня по лицу, сильно, по-мужски ударьте.
— За что же? Богуслава, ведь я все понимаю.
— Понимаю, понимаю, что вы понимаете? Или вы ничего не видите?
И глаза наполнились слезами. Выплакавшись, она ушла, пообещав наведаться днем. На фруктовом ящике лежали почти новые диагоналевые штаны темно-синего цвета, вельветовая куртка немецкого покроя, кожаная фуражка, какие обычно носят немецкие шоферы и портовые грузчики, добротные хромовые ботинки с рыжими крагами. Бакукин нетерпеливо посматривал на вещи и решил сегодня же сказать Богуславе, что ему пора уходить. Где она раздобыла все это, он ее не спросил: она как-то неохотно рассказывала о своей теперешней жизни, даже зло, и он старался не тревожить ее.
Богуслава пришла очень рано, задолго до рассвета. Но Бакукин уже не спал. Заплывая салом, догорала свеча. Он был одет в немецкую одежду и, сидя на соломе, щелкал вальтером, когда услышал ее торопливые легкие шаги. Он безошибочно узнавал ее по легкой походке и шороху платья. Но сегодня Богуслава была в брюках и блузе. Голова была повязана косынкой узлом вверх, как носят немки.
— Всю ночь бомбили, и гостей не было, — коротко пояснила она. — О, а вы уже в полной форме, и вас не узнать.
— Богусенька, извините меня, но где вы в такое трудное время смогли достать все это? — Он показал на одежду. — Если не секрет, конечно?
Она взглянула удивленно, улыбнулась.
— Не бойтесь, не украла. Есть у нас один старичок, садовник, очень тихий и добрый. Я поговорила с ним. Он посмотрел на меня подозрительно, но ни о чем не спросил. Некоторые гости щедро платят, и у меня были кое-какие сбережения, я их отдала садовнику, и он принес все это.
— Свет не без добрых людей. Теперь я спокоен. В случае, если меня поймают, то хоть в грабеже не обвинят. И вот что, Богуся, мне пора уходить. Сегодня же. Я солдат, и мне надо бить врагов.
— Куда же вы пойдете?
— Буду пробираться к американцам, они рядом.
Она долго молчала, уронив голову, а когда подняла ее, он увидел наливающиеся слезами глаза, полные отчаяния. Бакукин понял, что ей трудно расставаться, что-то недосказанное томило и мучило ее.
— Да, да, конечно, — дрожащим голосом проговорила она, — только не сейчас. Ночью. Хорошо? Я весь день буду с тобой и ночью провожу тебя.