И теперь, заслышав, что Витовт приближается с войском к Смоленску, якобы для того, чтобы боронить Русскую землю от Тимуровых орд, Василий сидел один, суторбя плечи, и не ведал, что ему вершить.
Он задумался так, что не услышал осторожного скрипа двери у себя за спиною, и, лишь когда старый московский посол прокашлял, дабы обратить на себя внимание молодого князя, Василий обернулся и поднял голову.
— Здравствуй! Садись! — сказал просто, кивнув боярину.
Хлопнув в ладоши, вбежавшему слуге указал кивком головы на стол.
Тот поднял крышку, под которой, на блюде, оказались разнообразные заедки: печево, хрустящие печенья и пряники, киевское варенье (засахаренные фрукты), сушеные винные ягоды и грудка чищеных грецких орехов. Отдельно достал из поставца чашу спелой морошки со вставленною в нее серебряной ложечкой и тарель вялых белозерских снетков, расставил и налил до краев обе чары, исчез.
— Закусывай, Федор, чем уж Бог послал! — произнес Василий с беглою улыбкой. — Кумыса у меня нет, а кислого молока могу предоставить сколь хошь!
Федор Кошка в свой черед усмехнул, подымая чару. Приглядываясь, увидя прямую заботную складку лба молодого государя, его безулыбочный взор, лицо в мягкой, но уже и густеющей бороде, отметил про себя: мужает князь! Ометил и то, что Софьюшки, княгинюшки, не было рядом, чему тихо возрадовал.
— Нынче сына в Орду посылаю заместо себя! — высказал князю. — Пущай уведает, как тамо и што, кто теперича, значит, у власти…
Федор все еще был крепок на вид, но углубились морщины чела, посеклись седые волосы… "Стар! Поди, и ездить ему туда-сюда становит трудно!" — думал меж тем Василий. Сын Кошки, уже маститый боярин (татарской речью овладевший еще в отроческом возрасте под руководством отца — тогда уже Федор Кошка готовил себе замену!), был крепок, раж, красовит, о татарах говорил с легким ласковым пренебрежением, как о немысленых детях… Не споткнуться бы с того ему в делах посольских! Верно, пото отец и послал ныне его одного, дабы поучить уму-разуму.
Василий, привстав, налил сам, не вызывая прислугу, по второй. Федор, беря щепотью с тарели, с удовольствием жевал вялые снетки, пренебрегая иноземною сладостью.
— Бают, — сказал, — на Темерь-Аксака рати повел, а — Бог весть! Темерь-Аксак ноне на Кавказе, а Витовт Кейстутьевич в Смоленской земле! Не стало бы худа какого! Али опеть на князя Олега кинетси?
Оба замолкли, слушая усиливший и теперь звонко барабанящий по тесовой кровле дождь.
— Грузди пойдут! — высказал Федор, наставя морщинистое ухо.
Доселе стояла сухмень, и грибов почти не было. Василий молча кивнул, представивши вдруг, как великий Федор Андреич Кошка, в холщовом летнике и… в лаптях, поди, — как иначе в лес-от пойти, тем паче в мох, в сырь? — кряхтя, вылезает из телеги, рыщет по перелеску, собирая круглые, похожие на спрятанные во мху луны, грибы, как садится на пень, отирая взмокшее чело, обращаясь к слуге, не приказывает, а просит: "Донеси пестерь до телеги, Гавшенька, больно притомился, стар стал!" — и сидит, и ждет, один, в русском дикорослом лешем лесу, отдыхая душою после бесконечных степей ордынских, вяло отмахивая от лица настырного, тоже вялого осеннего комара, а глазом уже облюбовал густой ельник в том вон ложку, где нать быть добрым груздям!
Сам Василий грибником не был, не занимало, но хорошо понимал тех, кто по осеням жизни себе не находят, не сходивши несколько раз в лес, хоть и не боярская то, и даже не мужицкая, а скорее бабья утеха — грибы собирать! И Кошку понимал ныне.
Соня днями получила грамотку от отца. В ней он тоже писал о походе на Темирь-Аксака, но Василию все не верилось. Опас был: не на Москву ли ладится дорогой тесть? Добро, дружины, что стерегли Оку, еще не распущены. Не то соромно было бы противу родича своего собирать ратных, а и с несобранною ратью как? И жене не скажешь!
Кошка явно избегал говорить о Софье, и это втайне задевало Василия, хотя и то помыслить: о чем бы стал баять днесь старый боярин? Венчанная жена! Нет покойного Данилы Феофаныча, ох нет!
— Рязане-ти ведают ле? — вопрошает осторожно Федор (а невысказанное: предупредить нать!).
Василий кивает несказанному:
— Упреди! — возражает, хошь и то примолвить — ранее нас, поди, уведали!
— Юрий-то Святославич на Рязани теперь?
— У тестя в гостях! — досказывает Кошка.
Смоленские князья разодрались, словно клубок змей. В братней которе могут и города не удержать. И помочь никак в такой нуже! Юрий Святославич нравен, свиреп, женолюбив, жесток, но все же князь прямой, паче Глеба Святославича будет! Он один и есть соперник Витовту… Олег… Опять Олег, тесть князя Юрия, должен вмешатися, коли какая пакость от Витовта изойдет.
— Думу собирать? — спрашивает Федор Кошка.
Ушел боярин, и князь продолжает сидеть, так ничего и не решив. Неужели во всех древних семьях одно и то же: гордость и спесь, воспрещающие помыслить о грядущем, взаимное нелюбие близких родичей, до того, что чужому начинают верить больше, чем своему, а далее — распад и гибель. "И станут князи про малое — "се великое" — молвити, а сами на себя крамолу ковати", — как сказано в древней, еще доселешной повести…
Вести пришли всего через несколько дней. Витовт, не переставая повторять, что идет на Темерь-Аксака, двадцать восьмого сентября, подойдя накануне к Смоленску, обманом захватил город.
Сперва обласкал вышедшего ему встречу Глеба Святославича, потом вызвал всех князей и княжат к себе, якобы на третейский суд, обещая разобраться в их семейных спорах, а когда эти дурни, неспособные навести порядок в своем дому и поверившие в "заморского дядю", прибыли, всею кучей, к нему в стан, приказал тут же похватать их всех и поковать в железо, после чего вступил в безначальный, не готовый к обороне город, объявив его своим примыслом, а на стол посадивши литовского князя Яманта с боярином Васильем Борейковым. "Се первое взятье Смоленску от Витовта", — писал впоследствии владимирский летописец.
Московская рать так и не выступила на помощь городу. Дума уперлась: перед лицом-де Тимур-Аксаковой грозы воевать с Литвою нельзя! Сперва надобно выяснить, что творится в Орде, станет ли хан (и какой?) на помощь Московскому великому князю (Ольгердовы нахожденья были еще у всех свежи в памяти). Да и мало того, пришло бы воевать и с Польшею! И все для чего? Дабы протянуть руку Олегу Рязанскому? Воротить стол смоленским князьям, рассорившимся между собою? Юрию, тестю Олега? То-то вот! Словом, не выступили. А о том, что кричала Василию и чего требовала Соня в княжеской опочивальне с глазу на глаз, лучше и вовсе не поминать. А вслед за тем наступила зима.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ясным морозным днем к Фроловским воротам Кремника подходил инок с можжевеловым посохом в руках, в грубом дорожном вотоле с откинутой видлогою, в кожаных чунях, надетых на троекратно, ради тепла, обмотанные онучами ноги, в меховой круглой монашеской шапке, надвинутой на самые уши, и вязаных серых рукавицах, с небольшою котомкою за плечами, в которой, судя по ребристым выпуклостям мешковины, находились книги.
Он любопытно оглядывал посад (не был еще здесь после великого летнего пожара), радуясь тому, как быстро и споро отстроили город, как весело глядятся укрытые снегом сосновые и дубовые терема из свежих, еще не заветренных бревен с затейливою резью наличников, кровельных подзоров, решетчатых высоких ворот, как сказочно подымаются над прапорами бело-кудрявые на морозе дымы топящихся печей, как красивы вывернувшиеся из-за поворота расписные розвальни, как хорош молодец посадский, что, стоя в санях и крепко, раскорякою, расставив ноги, правит конем, и конь, в пятнах куржавого инея, гнедой, широкогрудый, пышущий паром и мощно кидающий из-под копыт комья твердого, смерзшегося снега, был тоже хорош и крепок и горд возницею, и две повизгивающие жонки в санях, старая и молодая, замотанные в цветастые платы, в шубейках из красных овчин, вышитых по груди и подолу цветными шерстями, видимо, мать и дочь, тоже были хороши, каждая по-своему, румяные с мороза и тоже гордые быстрым бегом коня. Мужик, пролетая мимо, ухитрился еще и шапки коснуться, приветствуя встречного инока, и жонки тоже оглянулись на него, уже издали, с очередного поворота улицы, и инок улыбнулся в заиндевелую бороду, не то им вслед, не то самому себе, вдыхая всей грудью морозную ясноту искристого голубого дня, готового вот-вот сорваться в масленичную гульбу и веселье.
Инок был уже не молод, но сейчас не чуял своих годов и готов был от радости прыгать, стойно малому отроку. На него снизошли две радости, одна дальняя — обещанная ему самим Киприаном поездка в град Константина Равноапостольного, город давней его мечты, побывать в коем жаждал он, еще будучи молодым воспитанником Григорьевского затвора в Ростове Великом; другая же, ближняя радость заключалась в том, что на Москву прибыл из Перми Стефан Храп, с которым они когда-то и спорили, и учились вместе. И Епифаний (то был он) предвкушал встречу со старым сподвижником великого Сергия как встречу с юностью, как посланное свыше благословение, как свидание с самим усопшим старцем, учениками и последователями коего считали себя они все…