Инок был уже не молод, но сейчас не чуял своих годов и готов был от радости прыгать, стойно малому отроку. На него снизошли две радости, одна дальняя — обещанная ему самим Киприаном поездка в град Константина Равноапостольного, город давней его мечты, побывать в коем жаждал он, еще будучи молодым воспитанником Григорьевского затвора в Ростове Великом; другая же, ближняя радость заключалась в том, что на Москву прибыл из Перми Стефан Храп, с которым они когда-то и спорили, и учились вместе. И Епифаний (то был он) предвкушал встречу со старым сподвижником великого Сергия как встречу с юностью, как посланное свыше благословение, как свидание с самим усопшим старцем, учениками и последователями коего считали себя они все…
Гулкое нутро Фроловских ворот. Ратник, остановивший было путника, но, узнав, по платью, монаха, отступивший посторонь. Затейливый хоровод маковиц, прапоров, смотр ильных вышек, вздымающихся над крутыми кровлями боярских теремов, и знакомая толчея этой улицы, от которой, рукой подать, — соборная площадь с храмом Успения, а там и приказы, и княжеский дворец, терема великих бояр и княжат, среди коих высит белокаменный терем Владимира Андреича. Кричат, поколачивая лаптями и валенками друг о друга, уличные продавцы с многоразличным товаром и снедью. Продают горячие пироги с требухой, блины, заедки, вяжущие рот плети вяленой дыни, орехи, лапти, сельдей, копченых лещей и сигов, студень, сладкие аржаные пряники… Шум и гам, сквозь толпу пробирается возок знатной боярыни, скороходы бегут впереди, расталкивая народ…
Епифаний пробрался наконец к воротам Чудовой обители, взошел вместе с толпою нищих калек на монастырский двор, миновал двух братий, что разливали убогим дымящую паром похлебку в подставляемые медные и деревянные тарели и мисы, и те ели тут же, на дворе, присев на завалинку, кто на корточки. Безногий слепец тыкался среди прочих, и кто-то, пожалевши наконец убогого, подволок его за руку к раздаче, помог налить в протянутую миску горячего хлебова, которое слепец тут же и начал поглощать, трясущимися руками поднеся медную посудину к самому рту. Ложки у него, видно, не было вовсе. Не задерживаясь и тут, Епифаний обогнул поваренную клеть, где, уже у самого храма, его остановил иной монашек, вопросивший строго: куда и к кому он?
— К знакомому своему, епископу Пермскому Стефану, бреду, брате! — возвестил Епифаний, и монашек, недоверчиво смерив его взором от надвинутой на глаза шапки до кожаных лаптей, отступил посторонь.
Пришлось еще потыкаться, поискать, пока наконец ему указали келейный покой, в коем пребывал приезжий епископ. И опять пришлось сказать, кто он и откуда грядет. Вся эта волокита несколько приглушила Епифаньеву радость, и у дверей надобного покоя, мягко, но властно отстранивши придверника, бормотавшего что-то о болезни пермского владыки, Епифаний приодержался, собирая в себе прежнее радостное нетерпение, и постучал. Голос, раздавшийся из-за двери, был и вправду недужен и хрипл. Епифаний, скинувший вотол и шапку в сенях, взошел, еще плохо видя с уличного солнца в полутьме покоя: что тут и как? Болящий первым признал гостя, приподнявшись на ложе, воскликнул:
— Епифание! — и махнул рукою придвернику, взошедшему следом за гостем — выйди, мол, не мешай!
Они обнялись, троекратно облобызали друг друга.
Стефан осторожно опустил на пол ноги в вязаных толстых носках, прокашлял.
— В нутре у меня, — высказал, — нехорошо! Порою и не вздохнуть, воздуху не стало хватать. Умру скоро, Епифание! Чую, Сергий зовет за собой!
На уставные утешения друга только махнул рукой:
— Смерти не боюсь! На кого только чад своих оставляю?
Он проковылял к столу, и Епифаний в скудном свете, льющемся в крохотное оконце, с горем рассмотрел зримые следы быстрого увядания на лице друга молодости своей: седину и празелень потусклых, посекшихся волос, глубокие морщины чела, неотмирность когда-то ясного, блистающего взора, и сгорбленную спину, и подрагивающие руки, напомнившие ему руки давешнего слепца, принимающего ощупью миску с варевом.
Стефан, походя, тронул подвешенную медную тарель. Придверник подал на стол квас, хлеб и рыбу.
Епифаний потянул носом, поднял на Стефана недоуменный взор. От нарезанной сиговины шел невыносимый смрад.
— Кислая рыбка! Подарок! С собою привез! — пояснил Стефан после молитвы. — Требуешь? Ты, когда в рот берешь, зажми нос-то, не вдыхай! На вкус-то она нежна, што твой кисель! А я — привык! Тамо у нас таковую все едят — и зыряне, и вогулы, и русичи.
Епифаний, поборовши неприязнь, откусил кусок и взаправду, коли б не тяжкий дух, нежной и довольно вкусной рыбы, поскорее закусив куском хлеба и запивши квасом.
— Не мучайся, ежели не по нраву! — с улыбкою возразил Стефан. — Вон у меня, принесли давеча, снеток с Белоозера, вялый. Бери!
Проголодавшийся Епифаний ел хлеб, кидал щепотью в рот похрустывающие, скукоженные снетки, отпивал квас, опасливо поглядывая на то, как Стефан с видимым удовольствием поглощает "кислую" рыбку.
Разговор долго не налаживался, они оба, заметно, отвыкли друг от друга. Повспоминали Сергия, потолковали о новом игумене Маковецком, Никоне. Стефан продолжительно и ворчливо жаловался на местные трудноты (никогда ранее Стефан Храп не позволял себе жаловаться на что-либо), сказывал о набегах вогуличей, о недороде, о том, как упросил покойного князя Дмитрия содеять снисхождение, свободить на год от налогов оголодавшую свою новообращенную паству, как выпрашивал помочь в Новгороде Великом на вечевом сходе, как тут, на Москве, добивался обуздания воевод и дьяков, что бессовестно грабили зырян, наживаясь на их простоте и безответности, как отговаривал вятчан вселяться в зырянскую землю, помянул и укрощенного им разбойника Айку… На вопрос Епифания, перечислил, загибая пальцы, свои переводы на зырянский язык: Часослов, Псалтырь, избранные чтения из Евангелия и Апостола, паремии, стихирарь, октоих, литургию и ряд праздничных служб, а также заупокойную службу, Евангелие от Луки… Стефан закашлял опять, задыхаясь, долго справлялся с собою, после махнул рукой:
— И много чего!
Епифаний глядел на него, поражаясь в душе огромности того, что успел совершить сей муж в бурной и многотрудной жизни своей, в которой, казалось бы, вовсе было недосуг ученым занятиям келейным!
— Умру, ризы мои и книги пусть отвезут назад, на Усть-Вымь, в Архангельскую обитель! Там они нужнее! Я уж повестил о том келарю, — ворчливо домолвил Стефан и замолк, передыхая. Глаза его, уставленные в ничто, поголубели, и в них отразились вновь далекие дикие Палестины, где он сражался и побеждал, неутомимо проповедуя слово Божие.
— А помнишь Григорьевский затвор и как мы с тобою спорили о многих азбуках иноземных? — вопросил Епифаний.
Глаза Пермского епископа потеплели, губы чуть сморщились при воспоминании о том юном времени, о дерзких шалостях школяров, почасту трунивших над учителями своими. Какой-то ледок, стоявший меж ними до сих пор, сломался наконец, и оба начали вспоминать юность и знакомцев, иные из коих были уже в могиле.
— Петровским постом получил грамотку от Афанасия! Из Цареграда! — сообщил Епифаний.
— Не ладитце в Русь?
— Нет, видно, и умрет тамо, в теплом краю! Иконы шлет сюда, книги… А ты еще не забыл греческую молвь?
Стефан, усмехнув, легко перешел на греческий, и Епифанию пришлось усилиться, дабы поспевать про себя переводить сказанное на русский салтык и готовить ответ по-гречески.
— Вижу, не забыл! — сдался он наконец, вновь переходя на русский, и, помолчав, повестил другу, зарозовев от смущения: — Весною в Константинополь еду, Киприан посылает к патриарху, так вот… Потому…
Стефан легко кивнул. Весть, столь важная Епифанию, мало задела его. Сказал только, перемолчав:
— Когда-то и я мечтал побывать тамо! Да не судьба! А ныне и не жалею о том: каждому из нас свой крест даден и поприще свое, его же указал Господь! — строго домолвил он, и устыдившийся в душе Епифаний помыслил о себе, сколь многое совершил Храп и сколь малое он сам за те же самые протекшие годы. И еще о том, что истинно великое достигается всегда ценою отречения от самого себя, от телесных страстей, немощей и мелких похотений своих.
Епифаний обратился к тому, что было у всех на устах: захват Витовтом Смоленска и дальнейшая судьба страны.
— Витовт полагает себя бессмертным! — медленно возразил Стефан. — Решать будет не он, а Господь! Навряд литвинам, да и ляхам тоже, удастся удержать в подчиненьи православный народ! А посему строит он храмину свою на песце! Отрекшись от православия, Витовт и Великую Литву осудил на распад и гибель. Вера скрепляет, но она же и полагает пределы властителям!
— Но он подчиняет себе одно русское княжество за другим! В конце концов православная Византия так же вот была съедена бесерменами: сперва арабами и турками ныне!