С детски равным вниманием и сочувствием сопрягаются музей и помойка: андерсеновское внимание к вещному миру и андерсеновская способность одушевлять неодушевленные предметы.
С нежностью описан сортир, по недостатку жилплощади превращенный в кабинет, в котором почерпнуто (каламбур случаен) так много разумного, доброго и пр.: «Настольные книги читаются там, в местах, где нет стола, но есть покой и воля». Это стихи вообще-то: одна строка — четырехстопный амфибрахий, другая — шестистопный ямб. Пробило-таки поэта на поэзию: и то сказать — предмет высокий.
Щедро и походя Рубинштейн разбрасывает то, что другой бы любовно мусолил страницами. Ему не жалко, и в этой расточительности — расчет профессионала.
Характерно подано то, от чего хохочешь и выбегаешь. Рассказ врача о записи в сельской больнице: «Укус неизвестным зверем в жопу». Начало романа, написанного девятилетней девочкой: «Герцогиня N сошла с ума после того, как узнала о том, что ее дочь незаконнорожденная». Бомж, которого прогоняла буфетчица, грозя вызвать милицию, «повернулся лицом к очереди, развел руками и сказал: «Нонсенс!» О себе: «Кассирша в нашем супермаркете огорошила меня вопросом: «Молодой человек! Пенсионное удостоверение у вас при себе?»
Самое уморительное отдано другим — вряд ли потому, что оно в самом деле подслушано, и автор поступает благородно, не присваивая чужие шутки. Похоже, часто похоже, что шутки все же его собственные, но он умно и дальновидно вкладывает их в уста персонажей, тем самым создавая животрепещущую панораму, а не фиксируя отдельный взгляд из угла. Мелкое авторское тщеславие отступает перед большой писательской гордыней. Тут высший пилотаж: понимание того, что пересказанная чужая реплика — твоя, если ты ее вычленил из людского хора, запомнил, записал и к месту привел. Твоя и книжная цитата с какой угодно добросовестной сноской — если ты приподнял ее на пьедестал своего сюжета. В подслушанной речи и прочитанной книге — не больше отчуждения, чем в своих снах или мимолетных мыслях: это все твое. «Мой слух устроен так, что он постоянно вылавливает из гула толпы что-нибудь поэтическое», — говорит Рубинштейн. Все-таки, наверное, не совсем так: его слух ловит и преображает услышанное в поэтическое — потому что «любой текст в соответствующем контексте обнаруживает способность прочитываться как объект высокой поэзии». Потому что «жизнь, вступая время от времени в схватку с жизнью и неизменно ее побеждая, сама же литературой и становится». Это и есть случай из языка. Случай Рубинштейна.
Описывая свои школьные годы, он замечает: «Ученичок я был еще тот. Нет, учился-то я как раз неплохо — не хуже многих. Но я (курсив мой) вертелся».
И, как видим, продолжает — это точное описание способа познания жизни. Озирая мир, благодаря выбранному методу, на все 360 градусов, Рубинштейн, невзирая ни на что, все-таки вертится!
В книге 62 главы плюс Введение равняется 63 фрагмента. Охват тем — широчайший: писательское призвание, надписи на заборах, актерство и притворство, тоска по СССР, автомобиль глазами пешехода, еврейство, смысл Нового года, эрозия языка, ксенофобия, попрошайки, природа страха, пьяные на улицах, футбол как провокатор агрессивности, страшная и заманчивая Москва, вещи в нашей жизни, запахи, коммуналка, китч, храп, интеллектуальная роль сортира, «свой путь» России. Сколько набралось навскидку? 21 — всего-то треть.
При этом Рубинштейну словно мало разнообразия в его дробной, многофасеточной исповеди сына века. Он все не унимается, смотрит, запоминает, перечисляет. Перечни жизни — одно из его искуснейших фирменных изделий. Ладно, когда речь о весне, но вот — храп: «Хлопотливые будни ночных джунглей, грозное рычание разгневанного океана, широкомасштабное танковое сражение, встревоженная ночной грозой птицеферма, финальный матч мирового чемпионата по футболу, брачный дуэт кашалотов, шепот, робкое дыханье, трели соловья».
Эссенция, она же поэма; конспект, он же песня.
И тут же — мастер-класс элегантности письма и точности формулировок.
Емкие метафоры России изготавливаются из подручного (подножного) материала: «Если водка — воплощение всего человеческого, то лед — всего государственного».
Стиль — сжатость: «Да стоит ли так много говорить о «великой стране», если ты и правда так уж уверен в ее величии?» Или такое: «Когда не очень получается стать нормальными, приходится становиться великими, тем более что это куда проще». (Снова вспомним Розанова: «Хороши чемоданы делают англичане, а у нас хороши народные пословицы».)
Эпитетов, как пристало истинному стилисту, немного, но уж когда есть, то они начеку: «жирный гламур», «наглеющая от полной безнаказанности попса», «несовместимый с жизнью телеюмор».
Небрежным движением меняются местами заглавная и строчная: «А кто же у нас будет путиным на следующий срок? Неужели опять Президент?»
Исполненный здравого смысла Рубинштейн адекватен — редкое качество. Нет иллюзий — нет разочарований. Но есть надежды — значит, есть горечь. Есть находки — значит, есть радость.
Он пишет о некоем интеллектуале: «Это не оппозиционер и не апологет государства. Это его трезвый критик и ироничный комментатор. Это официально признанный носитель независимого взгляда. Это диагност».
О ком бы ни писано — перед нами автопортрет. Дан в главке с примечательным названием «Превратности любви». А за что любить диагностов? Не за диагноз же, в самом деле.
2007Иртеньевская мера
[6]
Игоря Иртеньева столько раз называли ироническим поэтом, ироническим лириком, просто иронистом, что пора бы разобраться, в чем разница между двумя главными видами комического — иронией и юмором.
Коротко говоря, ирония — смешное под маской серьезного. Юмор — серьезное под маской смешного.
Даже беглый взгляд на иртеньевские строки покажет, что перед нами второй случай.
Чувство юмора — не эстетическая категория, по крайней мере не только. Это мировоззрение. Человек, обладающий чувством юмора, вряд ли бросится опрометью на баррикады, но и не станет забиваться в угол и отгораживаться. Ему душевно важна картина мира во всей ее полноте — с красотами, слабостями, вершинами, провалами. С другими и с собой. С друзьями и с врагами. С добром и со злом. С правыми и с виноватыми. Прямое вовлечение лишает объективности. Взгляд чуть со стороны всегда проницательнее и точнее, оттого и раздражает тех, кто в гуще. Человека с чувством юмора редко любят, но обычно уважают. Юмор — всегда заинтересованное отстранение: то, что творится вокруг, волнует, и волнует сильно, потому что свое, но по осознании отображается трезво.
Вот что помогает Иртеньеву сохранять остроту взгляда и убедительность суждения — так, что в его стихотворной повести временных лет эпоха запечатлевается живо и верно.
Юмористическое миропонимание резко отличается от сатирического — это другой темперамент. Не знаю, как именно сочиняет Иртеньев, не видел его за письменным столом, но уверен, что там он не похож на того подвижного, быстрого в жестах и репликах человека, с которым встречаешься в компаниях за совсем другим столом. Темп его сочинительства должен соответствовать такому вот неторопливому пятистопному ямбу:
Дремала постсоветская природа,Попыхивал уютно камелек,Как было далеко им от народа,Как он, по счастью, был от них далек.
Не хохот, а усмешка. С грустноватым послевкусием. С обязательным учетом некоего приподнятого над повседневностью образца, по которому можно и нужно равняться. Не зря юмор давно уже определили как «возвышенное в комическом».
Мера иртеньевского мира высока — контрастом внутреннего запроса и внешней среды обитания и обусловлена его поэтика, его этика.
С народом этим, ох, непросто,Он жадно ест и много пьет,Но все ж заслуживает тоста,Поскольку среди нас живет.
Вспомним реакцию Пушкина на «Ревизора»: «Как грустна наша Россия!»
Критики беспрестанно подбирают Иртеньеву предшественников, справедливо и не очень называя массу имен: от Марциала до Олейникова. Но без Пушкина и Гоголя — наших эталона гармонии и эталона юмора — не обойтись. Ориентиры — они. Во всяком случае, для того, кто пишет хорошими стихами, обладая хорошим чувством смешного.
Не говоря уж о прямых отсылках:
Здесь можно жить, причем неплохо жить,Скажу вам больше, жить здесь можно сладко,Но как и чем то право заслужить —Большая и отдельная загадка.…………………………………Но чувства добрые здесь лирой пробуждать,В благословенном этом месте,Боюсь, придется с этим обождатьЛет сто. А как бы и не двести.
Отсылки к классике — дело для Иртеньева привычное: