Безыменный автор статьи "Учиться или не учиться?" направил свой упрек в нежелании учиться не только против студентов, но и против всего русского общества. Этим и воспользовался Чернышевский, чтобы свести спор о беспорядках в университете на более общую почву. Противник его допускал, что существуют некоторые признаки желания русского общества учиться. Доказательством этому служили, по его мнению, "сотни" возникающих у нас новых журналов, "десятки" воскресных школ. "Сотни новых журналов, да где же это автор насчитал сотни? — восклицает Чернышевский. — А нужны были бы действительно сотни. И хочет ли автор знать, почему не основываются сотни новых журналов, как было бы нужно? Потому, что по нашим цензурным условиям невозможно существовать сколько-нибудь живому периодическому изданию нигде, кроме нескольких больших городов. Каждому-богатому торговому городу было бы нужно иметь несколько хотя маленьких газет; в каждой губернии нужно было бы издаваться нескольким местным листкам. Их нет, потому что им нельзя быть… Десятки воскресных школ… Вот это не преувеличено, не то что сотни новых журналов: воскресные школы в империи, имеющей более 60 миллионов населения, действительно считаются только десятками. А их нужны были бы десятки тысяч, и скоро могли бы точно устроиться десятки тысяч, и теперь же существовать, по крайней мере, много тысяч. Отчего же их только десятки? Оттого, что они подозреваются, стесняются, пеленаются, так что у самых преданных делу преподавания в них людей отбивается охота преподавать".
Сославшись на существование "сотен" новых журналов и "десятков" воскресных школ, как на кажущиеся признаки желания общества учиться, автор разобранной Чернышевским статьи поспешил прибавить. что признаки эти обманчивы. "Послушаешь крики на улицах, — меланхолически повествовал он, — скажут, что вот там-то случилось то-то, и поневоле повесишь голову и разочаруешься…" "Позвольте, г. автор статьи, — возражает Чернышевский, — какие крики слышите вы на улицах? Крики городовых и квартальных, — эти крики и мы слышим. Про них ли вы говорите? Скажут, что вот там-то случилось то-то… — что же такое, например? Там случилось воровство, здесь превышена власть, там сделано притеснение слабому, здесь оказано потворство сильному, — об этом беспрестанно говорят. От этих криков, слышных всем, и от этих ежедневных разговоров, в самом деле, поневоле повесишь голову и разочаруешься…"
Обвинитель студентов нападал на их мнимую нетерпимость к чужим мнениям, на то, что они в своих протестах прибегают к свисткам, моченым яблокам и тому подобным "уличным орудиям". Чернышевский возражает ему, что "свистки и моченые яблоки употребляются не как уличные орудия: уличными орудиями служат штыки, приклады, палаши". Он предлагает своему противнику вспомнить, "студентами ли употребляются эти уличные орудии против кого-нибудь, или употреблялись они против студентов… и была ли нужда употреблять их против студентов".
Понятно, какое впечатление должны были производить подобные статьи Чернышевского на русское студенчество. Когда впоследствии студенческие беспорядки повторились в конце шестидесятых годов, то статейка "Научились ли?" читалась на сходках студентов, как лучшая защита их справедливых требований. Понятно также, как должны были встречать подобные вызывающие статьи наши предержащие власти. "Опасное" влияние великого писателя на учащуюся молодежь все более и более становилось для них несомненным.
Кроме текущей журнальной работы, Чернышевский усердно занимался также пропагандой основных теоретических положений своего миросозерцания. Полемика с тогдашними представителями русской вульгарной экономии показало ему, как ничтожен запас экономических сведений в русском образованном обществе. Он решился пополнить этот пробел и принялся за перевод и толкование Милля. Длинный ряд его экономических статей печатался в продолжение двух лет (1860–1861) на страницах "Современника". Мы уже высказали свой взгляд на свойственные Чернышевскому метод и приемы экономического исследования. Во второй статье, которая будет специально посвящена этому предмету, мы сделаем подробный разбор экономического учения нашего автора. Поэтому теперь мы ограничимся только следующим замечанием. Выбора книги Милля, как пособия для распространения в русской читающей публике правильных политико-экономических воззрений, никак нельзя признать удачным. Экономические взгляды Милля так неясны и непоследовательны, что в голове читателя никак не могло остаться ясных экономических понятий, несмотря на все поправки и дополнения, сделанные Чернышевским. Временами на самом Чернышевском заметно отражается влияние свойственного Миллю "синкретизма". Торопясь перейти к критике существующих общественных отношений с точки зрения здравой "теории", Чернышевский пропускает без разбора такие взгляды Милля, которых и тогдашняя наука далеко не могла признать правильными. Местами кажется, что и сам Чернышевский разделяет эти ошибочные понятия. Впрочем, теперь мы не станем пускаться в подробности.
Чернышевский мог бы найти в тогдашней западноевропейской экономической литературе писателей, гораздо более достойных серьезного внимания. По вопросу об отношениях труда к капиталу Родбертус является настоящим гигантом в сравнении с Миллем. По другим отделам полезнее было бы перевести, снабдив ее примечаниями и дополнениями, книгу Рикардо. У Рикардо есть чему поучиться даже сведущему читателю, между тем как даже сведущий читатель может сбиться с толку под влиянием Милля. Вредное влияние на нашу читающую публику этого человека, всю жизнь свою старавшегося сесть между двух стульев, сделалось особенно заметным впоследствии, когда примечания и дополнения Чернышевского к его книге были запрещены и в продаже оставался один только перевод ее. Почерпая из Милля свои экономические понятия, русская читающая публика не имела, можно сказать, ровно никаких экономических понятий.
Почти одновременно с популяризацией Милля, Чернышевский предпринял перевод на русский язык Шлоссера, очень любимого им и, действительно, очень достойного уважения историка.
XI
Чернышевскому тогда было около 35 лет. Он находился в полном расцвете своих умственных сил, и до чего не мог бы он дойти в своем развитии! Но уже не долго оставалось ему жить на свободе. Он был признан главою крайней партии, явным проповедником материализма и социализма. Его считали "коноводом" революционной молодежи, его винили за все ее вспышки и волнения. Как это всегда бывает в таких случаях, молва раздувала дело и приписывала Чернышевскому даже такие намерения и действия, каких у него никогда не было. В "Прологе пролога" Чернышевский сам описывает те сочувственно-либеральные сплетни, которые ходили в Петербурге относительно мнимых сношений Волгина (т. е. его самого) с лондонским кружком русских изгнанников. Сплетни эти возникали по самым ничтожным поводам, не имевшим решительно ничего общего с политикой. И, как водится, сплетнями не ограничивалось дело. "Охранительная" печать давно уже занималась литературными доносами на Чернышевского. В 1862 году "Современник" был на время приостановлен. Потом появились и нелитературные доносы. "Управляющий Третьим Отделением собственной Е. И. В. канцелярии, — говорится в обвинительном акте по делу Чернышевского, — получил безыменное письмо, коим предостерегают правительство от Чернышевского, "этого коновода юношей, хитрого социалиста"; он сам сказал, что его никогда не уличат; его называют вредным агитатором и просят спасти от такого человека; все бывшие приятели Чернышевского, видя, что его тенденции уже не на словах, а в действиях, люди либеральные, отдалились от него. Если не удалите Чернышевского, — пишет автор письма, — быть беде, будет кровь; эти шайки бешеных демагогов — отчаянные головы… Может быть, перебьют их, во сколько невинной крови прольется из-за них. В Воронеже, в Саратове, в Тамбове — везде есть комитеты из подобных социалистов, везде они разжигают молодежь. Чернышевского отправьте, куда хотите, но скорее отнимите от него возможность действовать. Избавьте нас от Чернышевского, ради общего спокойствия".
Седьмого июля 1862 года Чернышевского арестовали. Так как, по словам доносчика, он сам сказал, что его никогда не уличат, то синие рыцари 3-го Отделения поспешили состряпать фальшивые улики. Как велось дело Чернышевского, видно из того, что прокурор не постыдился цитировать письмо безыменного доносчика даже в обвинительном акте, между тем как русский закон предписывает "по доносам в безыменных пасквилях и подметных письмах не производить следствия" (ст. 52 кн. II Зак. Уг., т. XV Св. зак., изд. 1857 г.). Еще до ареста Чернышевского схватили какого-то Ветошкина, у которого нашли будто бы письмо Герцена к Серно-Соловьевичу, где есть будто бы такая приписка: "Мы здесь или в Женеве намерены с Чернышевским издавать "Современник". На основании этой приписки и арестовали Чернышевского. А между тем Герцен в номере 193 "Колокола" утверждал, что он ни слова не говорил в письмах о своих планах литературной деятельности вместе с Чернышевским. "Я никогда не находился в переписке с Чернышевским. Я не мог писать, что мы намерены издавать "Современник" с ним, потому что не имел ни малейшего сведения, хочет он или нет издавать "Современник" вне России… Запрещение "Современника" было объявлено в газетах, мы тотчас предложили громко и открыто издателям "Современника" печатать его на наш счет за границей. На наше предложение никогда не было ни малейшего отзыва. Как же я мог писать об этом положительно и к тому же в Россию? Уж не служу ли после этого и я в тайной полиции?" Но когда же останавливались перед ложью и фальсификациями усердные слуги русского правительства? При обыске у Чернышевского нашли несколько ничего не доказывающих бумаг и писем, привлекли к делу таких, уже всем известных тогда, доносчиков, как Всеволод Костомаров, раскопали даже дневник обвиняемого, в котором он, еще до своей женитьбы, писал, между прочим, что "его каждый день могут взять", — и дельце было обделано. Чернышевского предали суду Сената, обвиняя его: 1) в сношениях с Герценом; 2) в сочинении возмутительного воззвания "К барским крестьянам", переданного будто бы доносчику В. Костомарову для непечатания, и 3) в приготовлении к возмущению. Интересно, что единственным доказательством "приготовления к возмущению" было доставленное Костомаровым же письмо к какому-то Алексею Николаевичу, в котором в самых неопределенных выражениях говорится, что времени терять нечего, что "теперь или никогда", и что у неизвестного Алексея Николаевича нет энергии. Чернышевский настойчиво отрицал принадлежность ему этого письма, но если бы оно ему даже и принадлежало, то на основании его можно было бы доказать лишь участие его в заведении тайной типографии. "Вы вот уже около года водите нас своим станком и довели до такой минуты, далее которой откладывать мы не можем, если хотим, чтобы наше дело было выиграно". О каком деле говорится в письме, — это совершенно неизвестно. Упоминается в нем, правда, о печатании какого-то манифеста, но ведь не всякий манифест есть "приготовление к возмущению". Казалось бы, даже третьеотделенские юристы должны были понимать, что от заведения тайной типографии и печатания манифестов еще далеко до приготовления к возмущению. Они, конечно, и понимали это. Но еще лучше понимали они, что Чернышевский представляет собою огромную, незаменимую революционную силу.