— Кто? — оторопело переспросил я.
Он отрывисто засмеялся.
— Вот! Вы, милостивый государь, даже слов таких не знаете! А беретесь меня учить физике!
И хотя вроде бы я ничему не брался его учить, а просто задал невиннейший вопрос, отчего-то оказавшийся для него неудобным, следующие минут пять он уязвленно и запальчиво разъяснял мне тонкости тех методик, при помощи которых в ученом сообществе, во исполнение указа Кобы о повышении материального благосостояния работников умственного труда, обязаны оценивать трудовое рвение друг друга. Я знал, что у всех бездушных, но пыхтящих от натуги железяк и впрямь обязательно вычисляют ка пэ дэ — коэффициент полезного действия. Там-то понятно: надо всего лишь рассчитать отношение полезной работы к затраченной энергии, и дело в шляпе. Но в своем Наркоминделе я и не подозревал, какую бездну показателей ныне требуется, то и дело забрасывая свои прямые обязанности, самим же ученым перелопачивать и перемолачивать, чтобы нелицеприятно, без предвзятости и пристрастий, по однозначным формальным критериям отделять в своей среде зерна от плевал, агнцев от козлищ и талантов от бездарей. В итоге этих вычислений и появлялся на свет показатель результативности научной деятельности — тот самый пэ рэ эн дэ, в соответствии с которым надлежало определять надбавку к окладу за подотчетный месяц: два рубля, три или целых пять.
После лекции разговор перестал клеиться. Да и шампанское кончилось, и мы, еще посмеиваясь, еще обмениваясь какими-то невинными, ничем не чреватыми репликами, вскоре как-то разом ощутили, что церемония иссякла. Сережка так и просидел остаток вечера с рукой на Надиной ноге и, пользуясь тем, что под скатертью не видно, бережно поднимался все выше и выше и добрался в конце концов до самой стратосферы. Каким-то чудом я и сына, и Надю все время чувствовал. Может, потому что сам хотел. Да руки коротки. Надя обмирала при всяком его поползновении, но не возражала ни сном ни духом; однако по тому целомудренному столбняку, что нападал на нее, стоило Сережке погладить повыше хоть мизинчиком, я подумал, что у них, похоже, ничего еще не было, похоже, они действительно ждали свадьбы. И стало быть, эта красивая, стройная, умная, славная, молодая женщина все еще, конечно, была девчонкой, школьницей, ее тело ждало и дождаться не могло великого метаморфоза, чтобы выпустить из куколки бабочку; эта мысль петляла и кувыркалась в моей голове, при всяком кувырке залепляя мне горло чем-то горячим.
А вот это, похоже, в свою очередь все время чувствовала Маша.
В общем-то, вечер удался. Из четырех с лишним часов пира напряг подпортил каких-то минут двадцать, и благодаря самообладанию и доброй воле пировавших ничуть не погубил дела. В целом все оказалось лучезарно: роскошный стол, радушие и приветливость наперегонки, вкрадчивые, но непреклонные ласки молодых, не оставлявшие сомнений в том, что светлое будущее не за горами, умные мужские разговоры и домовитые женские; Маша и Анастасия Ильинишна, наспех записав друг другу несколько кулинарных рецептов, договорились делиться опытом и впредь. Переполненные общением, уставшие и говорить, и слушать, на обратном пути мы, в общем, помалкивали.
Уже перед сном Маша, сидя на кровати в одной рубашке, выставив круглое белое колено и одну ногу поджав под себя, другую свесив на пол, некоторое время мерила меня взглядом, а потом задумчиво сказала:
— Знаешь… У меня такое чувство, что эта девочка к тебе неровно дышит.
— Да ты с ума сошла! — возмутился я. Пожалуй, чуть более поспешно, чем надо бы.
— И ты к ней.
— Маша…
— Я видела, как вы друг на друга смотрели.
— Я на нее вообще не смотрел.
— Вот именно.
— Ну, знаешь…
— И она на тебя. Я уже давно…
— Маша, — я попытался обнять ее, но она вывернулась.
— Нет, это не выход.
— Что не выход? Откуда не выход?
Она отвернулась. Сгорбилась, глядя в угол. Глухо сказала:
— Ты будешь меня, а думать, что ее. Не хочу. Не могу.
Наутро после собиравшейся всякий понедельник коллегии, куда Лаврентий непременно являлся со сводкой сведений, поступивших по каналам политической разведки за истекшую неделю, я решил не откладывать дела в долгий ящик и подошел к нему. Дипломаты неторопливо выходили один за другим; кто-то, с наготове торчащей из рта папиросой, нервно щелкал зажигалкой на ходу, кто-то вполголоса, почти на ухо собеседнику, мрачно комментировал услышанное, а Лаврентий, еще сидя, аккуратно постукивал бумагами о столешницу, выравнивая края. Я навис над ним и сказал:
— Есть разговор.
Он вскинул на меня глаза над очками.
— Понял. Сейчас.
Разложил пригодившиеся ему во время доклада бумаги по прозрачным корочкам, потом убрал корочки в кожаную, с клапанами, папку. Щелкнул застежкой. Тем временем зал опустел, остались только мы. Теперь уже я удобно присел на краешек стола.
— Я, как верный друг и надежный партийный товарищ, поспешил исполнить твоя просьбу.
— Ты о папаше?
— Угу.
Глядя с любопытством, он откинулся на спинку кресла, чтобы удобней было смотреть вверх.
— Ценю, старина. Говори, не томи.
— Он, наверное, неплохой организатор и преподаватель, но в смысле реального дела, боюсь, от него даже в шарашке толку не будет.
У Лаврентия разочарованно вытянулось лицо.
— Даже так?
— Люди подобного склада очень полезны для создания научной среды, духа постоянной дискуссии, интеллектуального фехтования днем и ночью. Это без них никак. А вот лично двигать мысль вперед, мне кажется, ему не по зубам. Ну, и вольнодумство его такое, знаешь, нелепое. Пародия. Никого он с пути истинного уже не собьет. Накушались.
Лаврентий некоторое время молчал, задумчиво потирая вытянутым указательным пальцем губы от носа к подбородку и обратно. Будто делил собравшийся в гузку рот пополам.
— С одной стороны, хорошо, — сказал он. — Я и за него рад, и за тебя. Будьте здоровы, живите богато — а мы уезжаем до дому, до хаты. Но с другой… Ты меня в тяжелое положение поставил. Понимаешь, он очень сильно под Иоффе копает. Есть у меня подозрение, что хочет ленинградский физтех под себя подгрести.
У меня вырвалось:
— Так вот в чем дело!
— А что? — цепко спросил он. — Был разговор?
— Не то что непосредственно про физтех… Но вот Флёрова он с пол-оборота честить начал.
— Флёров? Кто такой?
— Да не это важно…
— Для меня-то важней всего вот что. Если кто-то под кого-то прикапывается, надо принимать меры либо к тому под кого, либо к тому кто. Невозможно не реагировать и оставить в покое обоих. Поэтому если твоего не трогать, то… А Абрама беспокоить очень не хочется. Матерый человечище.
— Замни для ясности.
— Тебе хорошо говорить… — уныло произнес он. — А мне потом, если всплывет, самому так по шее накостыляют…
— Эх, Лаврентий, — сказал я. — Нам ли быть в печали!
Он покачал головой и поднялся. Взял свою папку, хотел идти, но я остановил его, тронув за локоть.
— А знаешь, как они у себя там в науке письками меряются?
— Что? — ошеломленно спросил он.
— Не знаешь?
Я кратенько пересказал ему вчерашнюю лекцию будущего тестя про пэ рэ эн дэ и прочие академические деликатесы. И про то, что за публикацию за кордоном они себе циферку вдвое больше начисляют, чем за публикацию на Родине. И, стало быть, еще рублем это стимулируют. И про то, что во исполнение указа Кобы (а Наркомфин при всем том ни рубля лишнего не выделил) научников их непосредственное начальство обязывает писать заявления с просьбами о переводе на полставки, чтобы они хотя бы прежние деньги получали, а согласно отчетности получки сразу увеличиваются вдвое; и скоро, глядишь, Коба с чистым сердцем объявит народу, что вот, зарплаты счастливым работникам науки доведены, как и было обещано, до средних по региону.
— То есть чистое вредительство, Лаврентий. И все это под носом у партии!
Я не стал говорить, что еще вчера, слушая будущего тестя, припомнил удивившую меня несколько месяцев назад фразу Кобы — дескать, смертность по лагерям удалось понизить. Наверное, как зарплаты повысили, так и смертность понизили… Но походя тему лагерей с Лаврентием лучше было не трогать. Шут его знает; может, наверху этой пищевой цепочки был он сам.
Я и договорить не успел, а у него негодующе и хищно зашевелились волосатенькие пальцы; похоже, руки наркома зачесались в предвкушении принятия немедленных мер. Но это длилось лишь несколько мгновений. Даже очень могущественный человек всегда должен сознавать — и если не зарвался, то сознает — пределы своего могущества. Он может стараться их обойти, поднырнуть под них, он может прикладывать осторожные системные усилия для того, чтобы их раздвинуть, но очертя голову бодать эти пределы не станет. Глупо и опасно.