Вскоре в кабинет вошла, преспокойно и неторопливо, Таисья Никитична, молодящаяся пумпушка, с белыми волосами в мелких завитках, в красных бусах, которые подчеркивали ее ярко-алый напомаженный рот. Увидев Лешку, она просияла улыбкой: «Внучек пожаловал…» Таисья Никитична — почти вдвое моложе Семена Кузьмича, — однако его гражданская жена, постоянная сожительница и здешний бухгалтер.
— Ну-ка, подать мне этого дятла деревянного! — кивнул на окно Семен Кузьмич.
— Чаю тебе принести? — словно не услышав мужа-начальника, спросила у Лешки гостеприимная Таисья Никитична. — У меня пряники есть и мармелад. Любишь?
В дверь постучали.
— Ну! — выкрикнул Семен Кузьмич.
Осторожно, пригибая голову, мягко, почти на цыпочках, в кабинет вошел огромный широкоплечий верзила в брезентовой робе, с красным, будто после парилки лицом, с татуировкой на руке, буквы разбросаны по пальцам — «Лёня». Заговорил Леня коряво и заискивающе:
— Мне без справки, Семен Кузьмич, езды нельзя. Промотходы сгрузил… Справку требуют. Из горла рвать будут.
Семен Кузьмич подскочил к верзиле, закричал ему прямо в красное лицо:
— Какую тебе справку? Хочешь, я тебе на лбу справку напишу? Я кто тут, крыса канцелярская? Справки диспетчер выписывает!
Дед выпендривался — и перед женой Таисьей Никитичной, и перед верзилой Леней, и перед внуком, и должно быть, перед самим собою. Лешка гонял чаи.
— Тася, мать твою за ногу! Где тракторист?
Трактористом оказался красивый, курчавый парень с большими голубыми глазами, одетый на удивление чисто; в распахе светлой рубашки на груди у него виднелся эбонитовый черный крест с вкрапленными стеклянными камушками.
— Чё у тя, Петя! — требовал Семен Кузьмич. — Говори!
— Анька от меня уходит. Дома не ночевала, — по-детски швыркнул носом Петр. — К Соболю, видать, собралась.
— По кой хрен с тобой не живется?
— Застукала она меня. С Маруськой с вещевого склада.
— За голую задницу поймала?
— Не-е, видела, как мы со склада…
— Дятел деревянный! — заорал Семен Кузьмич. — В несознанке будь! Неужель коланулся?
Петр опять швыркнул носом. Лешка с изумлением увидел, как на большие голубые глаза Петра выступили слезы. Он заговорил ломким голосом:
— Вы потолкуйте с Анькой, Семен Кузьмич. Она вас уважает… Я Соболю по тыкве настучу.
— Себе настучи! — выкрикнул Семен Кузьмич. — Переманщика надо так опаскудить, чтоб бабе при упоминанье о нем блевать хотелось. Выставить его грязнулей, заразным каким. Шею, мол, по месяцу не моет. В мандавошках весь… А к бабе своей с подходом. В каждой бабе слабина есть. Чего она у тебя любит, Анька твоя?
— Духи она любит.
— Ну и купи ей фуфырь! Французских! С Маруськой я перетру, чтоб на рот замок повесила… — Семен Кузьмич вытащил из стола книжку, сунул Петру. — На-ко вот тебе для просвещенья.
Лешка напрягся, шею вытянул, зрение, как у орла, вычитал: «Половая жизнь мужчины и женщины».
— О чем книжка, дед?
— Об том, как правильно с бабами спать!
— А мне такую?
— Попозже.
— Когда уж позже-то, восемь классов кончил! — обиженно вскричал Лешка, припрыгнул на стуле. И тут же, наконец, раскрыл причину своего появления у деда: — Пашка влип…
— На деньги? В карты много проиграл? — спросил Семен Кузьмич.
— Нет. Он идейный. В карты на деньги не играет… С бандитом одним… не поделили. Тот из уголовников.
— Тася, мать твою за ногу! — Семен Кузьмич опять грохнул кулаком в стену. — Козыря мне найди!
В кабинет вошел черноусый вальяжный молодой человек, одетый по последнему писку — в синий кримпленовый костюм, красную шелковую рубаху с драконами, с воротом на выпуск. В руке он крутил ключи на брелоке.
— Кто такой? Какой такой Мамай? — брезгливенько уточнял Козырь у Лешки. — Голубятня? Дак это ж Бобик… Этой шушере только пионеров щипать.
— Какой Бобик? — вмешался тракторист Петр. — На «семерке» во втором отряде сидел? Так я ж его самого в голубятню засуну.
— Не борзеть! — остерег Семен Кузьмич.
Скоро Лешка забрался в бежевую 21-ую «Волгу» пижонистого Козыря. С ними — Петр. Машина плавно, роскошно тронулась. Дальше все для Лешки протекало как в волшебном сне.
XII
Солнце клонилось к закату. Блики на реке становились продольнее, мягче — в глазах не рябило от изобилия наводного золота. Пашка шагал по яру вдоль берега Вятки, возвращался к городу. Он отшагал большой крюк, но не устал, шел и шел, не считая версты, гладил взглядом реку, песчаные отмели, скользил глазами за пенящим русло «метеором». Пашка шагал домой. Негде и незачем ему прятаться! Побег в завтра ничего не изменит.
Каяться — он ни в чем не каялся. Чистосердечна и желанна была эта беспамятная, лихая, звериная сила, которая взбунтила Пашку. Обезумевши, он схватил деревянный хлипкий ящик у магазина, в два прыжка настиг Мамая — и безжалостно, по голове, саданул! Мамай свалился, а Пашка начал пинать его как последнюю тварь… Ни капли жалости! Страх позднее пришел, когда случайный мужик оттащил от жертвы, когда сам отбежал с преступного места, а после из-за кустов пронаблюдал, как Мамай, хватаясь за голову руками, встал на карачки, — стало быть, жив, стало быть, будет мстить…
Страшно делалось не за себя, не за собственную шкуру, а как-то жаль было всю-всю жизнь; родных жаль: мать, Лешку, на котором Мамай мог выместить удар, покойного отца; а главное — приходило ощущение, что жизнь идет будто по колдобинам; солнышко светит, река блестит, лес чистый, духовитый, расправь руки и беги, радуйся, но что-то не радует, не бежится самозабвенно. Батька вот помер, мать скоро состарилась, выпускные экзамены в школе вышли криво — не обошлось без «троек» в аттестате; а важнее всего — за Таньку больно и боязно! Что-то и с ней не встык… Танька пойдет в десятый класс, а он уедет в военное училище. Как он будет без нее? Как она будет без него? Дождется ли? Вдруг что-то…
Солнце садилось в дальний лес. Рыхлые бока белых облаков в небе озолотились. А Вятка померкла. Стала синей-синей. Померкли в тени и заливные луга со смётанными скирдами сена. Песчаный и зеленый цвет стали отчетливее. Повсюду добавилось тишины. Пашка огляделся с берега реки. Красив мир! Краски вечерние — густые, ятные… Но и красота не в радость, когда на душе неспокой.
Он свернул с береговой тропы, пересек травянистую ложбину и выбрался на железнодорожную насыпь, чтобы по ней добираться к дому, со стороны огородов. Шел не спеша по железнодорожному полотну. Идти по шпалам неловко, сбивался шаг, но Пашка не сходил на тропку, а ступал на шпалы. Говорят, что отец не захотел уходить от тягача. Даже не обернулся на гудок. Шел по полотну и шел. Машинист должен был остановиться, увидев на путях человека. Но не остановился. А отец не уступил… Но он ведь не сумасшедший, чтобы идти против локомотива! Кто-то наговаривает, что отец был с сильного похмелья и в цеховом шуме мог не слышать, что катит тягач, а на гудок среагировал поздно… Но не был батя тогда с сильного похмелья. Он хотел что-то доказать. Что? Может, отстоять свое право? Не сойду с пути — пусть ради него остановится эта железная глыбина!.. Отца как будто изнутри червь точил. В день Победы он на победителя не походил. А может быть, там, на путях, захотелось победить, своротить железную махину? Хоть раз почувствовать себя победителем, почувствовать свою силу, свое право? Не вышло… Может, поэтому он им с Лешкой завещал: ничего не бояться. «Ничего не бойтесь, ребята», — услышал Пашка предсмертный голос отца. Разных мамаев не бояться? Или еще чего-то? Может, обстоятельств, мнения общественного, идеологии какой-нибудь, норм… Что там впереди, — не только на этой дороге, а на других?
Время от времени Пашку, шагающего по шпалам, охватывали манящая лирика дороги, зов пространства, мечта путешествий, дальней романтики. Эх! Идти бы так и идти по шпалам! В какой-нибудь дальний город, к другой жизни. Идти бы вместе с Танькой. За руки держаться… В груди заныло от возможной, незаоблачной, но почему-то несбыточной мечты.
Мечта приманчива и вдохновенна, когда о ней просто думаешь. Мечта увертлива и двулика, когда доходит до исполнения.
По путям Пашка дошел до кладбища, где похоронен отец. Отсюда, с насыпи, как на ладони видать прикладбищенскую церковь. Небольшая, белокаменная, с граненой башенкой, синеватым куполом и крестом. На церковь падало закатное солнце, и крест, и купол сбоку, и некоторые грани подкупольной пирамиды казались облитыми малиновым сиропом. Пашка спустился с насыпи, сел возле кустов, раскрыл рюкзак. Он не то чтобы хотел есть, но возвращаться домой с нетронутой провизией — как-то нескладно.
На колокольне, в башенке, ударил колокол, негромко и как будто робко. Пашка разглядел там человека в черном. Человек, ударив в колокол всего трижды, с колокольни исчез. Из дверей церкви вышли прихожане — должно быть, кончилась вечерняя служба.