Ноги Гервасия повила повилика, доверчивый вьюнок поднял к нему взор, и множество, множество лиц засветилось меж зарослей душицы и мятлика, перепевалось, вздыхало. Гервасий видел, как из их дыхания соткалось склоненное к белому плечу женское лицо. Оно светилось, будто утренний снег в полумраке.
Выточенный изо льда морской конец взвился на гребне трав и грянулся галопом в глубины обимурские, откуда возрастало невиданное дерево. Крона его была усыпана самоцветами, они сверкали, словно множество манящих глаз! С нефритовой зелени струилась вода, и, выдыхая сладострастное: “Гал-лар-до!..”, из разомкнувшегося ствола выходил неведомый зверь. Чудилось, весь он был сплетением листьев и трав, но с красными метинами выстрелов Гервасия на боку. Рядом стоял белый, снежный, зимний единорог. Они оба ждали Гервасия, и тот торопливо шел к ним среди цветов, которые словно бы произошли от любви гвоздики и степного качима, чернокудренника и яснотки.
А над сугробами Кедрового распадка, меж снежинок и звезд, которые медленно сходили с небес, реял зияющий шар. Тайга тихо смотрела, как он возникал, над кровоточащим следом человека.
На сначала появилась тень…3
Елена Грушко
Ночь
РассказБыла уже ночь, когда Ерасимов возвращался домой. В стеклах тлел лунный свет, на углах мерцали недобитые фонари.
Влажно, горьковато пахли тополя. Ветер сдул все сережки, и утром тротуар казался усыпанным малиной. Сейчас под ногами тихонько похрустывало. Ерасимов старался ступать мягче, но тут же забывался, й шаги его опять становились тяжелыми шагами обиженного человека…
Вдруг впереди послышалась возня. Ерасимов поднял голову. Под аркой сопел мужчина:
— Да погоди!.. Да куда ты!..
Резко, тонко стонала женщина. У Ерасимова мурашки по коже побежали. Ноги сами понесли его в подворотню.
Там было темно и узко, как в горлышке пивной бутылки. Ерасимов даже размахнуться не мог, не ободрав кулака о кирпичные стены, он не различал ни правого, ни виноватого, а потому сгреб обоих в охапку и выволок на тротуар. Женщина сразу поникла на землю, а мужчина рванулся было, да Ерасимов держал крепко.
По сравнению с провальной тьмой подворотни здесь, под звездами и луной, было очень даже светло, и обидчик показался Ерасимову чем-то знакомым — и уж совсем не похожим на злодея-насильника: небольшой, толстенький, мягкий, словно бы даже пушистый: такое впечатление производили его волосы и курточка.
— Скотина! — крикнул Ерасимов, треся его что было сил.
— Да я не… я не… — заикался в его руках мужичок. — Да нужна она мне семь лет!
Обидчик был пьяноват, поэтому не столько испугался, сколько возмутился. Дергался, как жирненький карасик на крючке, и пыхтел:
— Пусти! Ты что?! Я же Генка Щекиладко, из котельной! Со смены шел, а она…
Ерасимов вспомнил, что и правда слышал фамилию Щекиладко на одном из собраний, еще когда работал на заводе, да и видел его, конечно. А Щекиладко продолжал рваться:
— Я ее поймать хотел. Показать!..
— Зачем? — не понял Ерасимов. — Кому? Что показать?
На миг он ослабил хватку, и Щекиладко выскользнул. Отскочив, крикнул:
— Нужна она мне! Я семейный! Двое пацанов! Да ты погляди, погляди только! Она же босая и… — Тут он произнес какое-то слово, Ерасимову послышалось — “горбатая”, а Щекиладко, словно понимая что ему ничего больше не грозит, двинулся под арку, демонстративно напевая:
— Ай ку-ку, ай ку-ку, мне бы тол-стень-ку!..
Ерасимов наклонился над женщиной. Она неловко вытянулась — похоже, в обмороке, ноги у нее были босые, а под просторными складками серебристого плаща угадывался… горб. И правда горбатая!
— Убогую обидел! — прорычал Ерасимов и на миг удивился этому слову в своих устах. — Я тебе!.. Гад!
Но Щекиладко рассыпал вдали такую частую дробь шажков, что стало ясно: его уже не догонишь.
Ерасимов опять склонился к женщине. Она не приходила в себя. “Скорую” вызвать! Автомат на углу сломан, до ближайшего два квартала и сто процентов, что и тот… А как оставить ее валяться на холодном асфальте? Лучше пойти домой и там позвонить, тем более, что вон он, дом.
Ерасимов осторожно подхватил женщину под голые колени и горб. Очень тяжело было, неловко, на он напрягся и медленно двинулся вперед.
Жил Ерасимов на третьем этаже, и эта был единственный этаж, где горела лампочка, поэтому он сперва долго брел по крутой лестнице, нашаривая ногами ступеньки, еле удерживая незнакомку, которая безжизненно оттягивала ему руку, и то пугался: не померла ли она с испугу, — то злился на жертву Щекиладки. Впрочем, винил больше себя: зачем навязал себе и эти хлопоты, и эту тяжесть, и эту ответственность. Не бросишь же ее теперь здесь, на полдороге, придется тащить к себе, терять время… а спать хочется — спасу нет!.. И почему-то Ерасимов подумал, что к литературе он последнее время относится так же, как к этой ноше: бросить невозможно, но понимаешь, что не стоило и связываться. Горько стало в горле…
Он почти добрел до своей двери, когда женщина вдруг упруго вздрогнула в его руках. Очнулась, слава богу! Ерасимов хотел помочь ей встать, но его нога скользнула, он дернулся к перилам — и уронил незнакомку.
А она почему-то не упала. На миг повисла в воздухе и вдруг подобно огромной ночной бабочке, Слепшей от света, заметалась по узкой лестничной клетке, то касаясь пола, то ушибаясь о стены и потолок, подняв облако пыли, перемешанной с известкой, болезненно вскрикивая при ударах, вновь бросаясь на стены, словно птица, которая стремится вырваться на волю, разбив преграду своим телом и сильными крыльями. Так вот что крикнул на прощание Щекиладко. Не горбатая, нет! “Она босая и крылатая!” То, что казалось горбом и широким плащом, было крыльями!..
Его оцепенение прервал испуганно-ночной, осторожный и в то же время полный неистового любопытства звук. Такой звук возникает, когда пытаются бесшумно преодолеть сложную заградительную систему замков и цепочек.
Даром окатило Ерасимова — взмокли волосы на шее, а потом в холод бросило. Он кинулся к своей двери, вырвал из кармана ключ, вонзил его в скважину, и, когда вбегал к себе, ударило мыслью, что лучше бы сейчас захлопнуть дверь — проснуться от непостижимого сна, но летунья, словно почуяв спасение, ворвалась во тьму ерасимовского коридора, и дверь захлопнуло порывом ветра. Тут же раздался тяжелый и мягкий звук: сорвалась вешалка с одеждой.
Потом стало тихо. Тихо и темно. Через окно комнаты вошла луна, узкая бледная полоска, словно зыбкий мост, пролегла от окна до коридора. И слова, призрачные, как лунный луч, возникли в уме Ерасимова, будто кто-то прошептал ему на незнакомом, но понятном наречии:
В час, когда день угас,Не одна ль струитНа соленое море блеск,На цветистую степьЛуна сиянье?..
— Как тебя зовут?
— …
— Да ты не бойся!
— Я не страшусь тебя, о незнакомец беспечный. Ты мне обречен!
— Ничего себе! Не успела увидеть… Если я холостой, так это еще ничего не значит. Я ведь тебя и не разглядел толком. Кажется — извини, конечно, — ты женщина не моего типа. Я предпочитаю маленьких черненьких. Опять же, крылья твои… А какого цветя у тебя глаза?
— Не знаю о том.
— Ну не злись ты!
— Нет, я не злюсь.
— Что ж глупости говоришь? Кокетка! Чтоб женщина не знала, какого цвета у нее глаза…
— Не называй меня женщиной, не нарекай еловой чуждым.
— А? Пардо-он… И помыслить не мог, чтоб в наше время еще хоть кто-то… Ну, твои проблемы! Впрочем, ясно — крылья. Да, как-то трудно представить… Черт, неловко вышло. Ну извини, не дуйся. Погоди, сейчас свет включу, кофе сварим.
— Нет!!!
— Чего ты? Торопишься, что ли? Дома ждут? Не пойму вообще, как только тебя на улицу отпускают, да еще одну. Такую если неожиданно увидеть, с перепугу можно… это… Извини, конечно. А ты отсюда далеко живешь?
— О, далеко!..
— Ты прости, я, наверное, назойлив, но… ты так и родилась с… этим?
— Да. От рожденья меня носят крылья по свету.
— Вернее, ты их носишь, бедолага.
— Мы все такие — и жребий наш не тяготит нас.
— Да ты что?! Вся семья, что ли?!
— Да, мои восемь сестер от рожденья крылаты.
— Господи! Девять крылатых девок!.. А родители твои тоже уроды? То есть это… извини, я…
— О нет! Наш отец — луноликий, солнцекудрый красавец. Небесноокий и среброногий владыка…
— Ух ты, ну и штиль! Ты стишками, случаем, не балуешься?
— Что, объясни, эти слова означают?
— Стихи, говорю, не пишешь?
— Нет! Я не из этого племени…
— Ну и слава богу. Надоели стихоплеты — и стихоплетки тоже.
— Отчего же? Не сам ли ты услаждаешь себя ритма и рифмы игрою?..