Ночью прибежала Александра Михайловна к Петру на могилу, прощения просить. Темнота на кладбище — густая, жуткая, сосны покойницки скрипят. А земля на могиле мужа — скользкая, сырая. Обняла она ту землю и как предки ее, дреговичи, в голос завыла: «Вот и сомкнулась земля над тобою…» Зашлась криком, примолкла, а бабий вой по кладбищу не затихает, и тяжелая рука на ее плечо упала. Ленкина рука.
Первый раз тогда почувствовала Александра Михайловна сильную руку дочери. Поднялась и оперлась на ее плечо. А сосны стонут-скрипят, и Лена по-взрослому говорит:
— Да сколько же будет она нас убивать, проклятая эта война! Совсем вдвоем теперь мы с тобой, мамочка. Не убивай себя горем, мамочка! Не оставляй меня одну! А я тебя никакой обиде не отдам.
«Лена у меня теперь до конца жизни главная любовь», — уверенно решила Александра Михайловна. И ошиблась. Хотя и была поначалу главной и единственной — та любовь к дочери, но горе утрат, безысходность отчаяния побороть в себе она не смогла.
Да не весь же свой век над горем бедовать человеку. Отзвенела бубенцами дочкина свадьба, и колокольчиком зазвенел в доме голосок внучки, и стала она для Александры Михайловны главной любовью, смыслом всей ее жизни.
Вспыхнули как-то у дочери отцовские черные глазищи, и говорит она матери:
— Ирку любишь — как папа меня любил! А может, еще и больше.
— Так разве ж это плохо?
И как отец когда-то, Лена засмеялась раскатисто, широко:
— Очень даже хорошо! Тем более что и ревность дочери — пережиток капитализма.
Внешность и многие черты характера унаследовала Лена от Петра. И неуемную ревность — тоже.
…Чего не вспомнится в ночной кладбищенской тишине, и Александра Михайловна с укором сказала в могилу Петру: «Все бы хорошо в тебе, да вот ревность… Я же повода никогда не давала, зачем был такой ревнивый?»
И выдохнул над могилой ветер знакомым голосом Петра: «Любил тебя сверх всякой меры, а оттого без меры и ревновал…»
На лице Александры Михайловны появилась горькая улыбка: всю войну и после войны Петр оставался для нее единственным, незаменимым. Даже в помыслах перед ним она была всегда чиста, ведь так любила… И такую же чистоту отношений видела в нем. До того застолья, когда Петр ударил ее по сердцу словами. Ударил больнее, чем били кожаной плетью в гестапо. Рубцы от допросов давно зажили, а слова еще кровоточат. Даже после его смерти.
Случилось это через несколько лет после войны, когда гостила Екатерина Матвеевна, ее мать. По такому поводу накрыли праздничный стол, поставили водку, вино. К спиртному Петр был равнодушен, а в тот раз по какой-то причине выпил лишнего: чокнулись с тещей раз, другой, и он заговорил:
— На фронте мы кровь проливали, а женщины… по-всякому себя вели. Поэтому решил я свою жену на верность проверить. Когда в сорок четвертом, осенью, заезжал в Смолевичи, хватнул для храбрости и к Ольге Судиловской наведался. Нашего Вальку она приютила, жене моей в оккупации подругой была. «Ты и Шура, — говорю, — как себя вели?»
Движениями слепца Петр налил две рюмки, чокнулся ими и одну за другой выпил. Подумав, налил еще одну, но лить не стал. Наклонившись к теще, пьяно улыбнулся:
— Это я не то, чтобы от души, для проверки говорил. «Ну, — думаю, — сейчас Ольга оправдываться начнет, юлить». А она дверь нараспашку — и вон меня, за порог. «Я б такого на месте Шуры не любила, — говорит. — Ты ее мизинца недостоин!» Оскорбила меня Ольга, вон выгнала, а на душе у меня радость: не сплоховала, значит, моя женушка, достойно себя соблюла!
— А ты сомневался?.. Не верил?.. Подозревал?..
— Да как сказать, — повернулся к жене Петр. — Но ведь на войне бывало всякое…
Глянув на дочь, Екатерина Матвеевна запричитала:
— Ай боженьки ж ты мой, боже, да чего ж это ты, непутевый, говоришь? За себя не думаешь!
— Я к жене претензий не имею.
— Да не об ей речь, — продолжала причитать Екатерина Матвеевна. — Ты ж Шуркин характер знаешь. Ты об себе подумай — такое Шурке сказать…
Вслепую Петр дотянулся к налитой рюмке, опрокинул ее в себя и миролюбиво обратился к жене:
— Не сердись. Могу же я сомневаться в тебе, если я в себе иногда сомневаюсь!
Екатерина Матвеевна заметалась между зятем и дочерью:
— Да хватит тебе языком на себя спьяна молоть… Да не бери ты к сердцу, доченька, его слова — от водки он, по дурости мелет… Подумай, сколько ему самому и за тебя отстрадать пришлось… Давайте моих гостинцев отведайте…
Александра Михайловна встала, в упор поглядела на мужа:
— Хорошо, что детей за столом нету: позора такого не слыхали.
Петр поднялся тоже. Уклоняясь от взгляда жены, повернулся к теще:
— И вы наше угощение отведайте. Шура готовить у нас мастерица.
Опустив руки, Александра Михайловна зажала в ладони бахрому скатерти. После паузы отчеканила:
— Угощения закончены. Пока я хозяйка, ни одной выпивки больше в этом доме не будет. А как у нас пойдет дальше, увидим. Эх, дети мои, детки!..
Ступив назад, не только руками, всем телом рванула на себя скатерть.
— Ай божечка ж ты мой, — испугалась Екатерина Матвеевна, — да как же ты эдак нафулиганила, еду на пол кинула? Грех под ноги хлеб кидать, бог тебя накажет! Поклонись хлебу да прощения у кормильца-хозяина попроси… Подбери, что натворила, а я сичас подмогну…
Взмахнув скатертью, Александра Михайловна бросила и ее на пол, хрипло молвив матери:
— Погостевала? Почокалась с зятем? Пора и домой собираться, советчица!
— Я поеду, — обиделась Екатерина Матвеевна. — А вот ты со своим характером как жить будешь?
Не отвечая матери, Александра Михайловна обратилась к мужу, отчеканивая каждое слово:
— Ну что застыл, как памятник? Еду, чтоб бога не гневить, отнесешь кабану. Битую посуду — себе под подушку положи. На счастье.
И вслед за матерью вышла из комнаты.
С того застолья Петр, как мог, старался загладить свою вину. Мучился, ночами во сне стонал, а просыпаясь, ходил по двору, курил.
Не по годам смышленая Лена допытывалась у матери:
— Зачем нашего папку обижаешь?
— Чем обижаю? — интересовалась Александра Михайловна.
— Молчанием. Зачем молчишь? Он же страдает, похудел… Не обижай папочку-у-у!
Время — лекарь любой обиде. Помирилась Александра Михайловна с Петром, но слова его застольные, как ни старалась, забыть не смогла. Вспомнила их даже на кладбище и охнула от нового болевого взрыва. Боль уменьшалась, потом резко жгла и снова шла на убыль, но совсем не утихала. Александра Михайловна подумала, что дни ее, наверно, сочтены и сколько ни сиди в кладбищенской тишине, а тот вопрос, что вместе с болью терзает изнутри, все равно надо решать, иначе покоя рядом с сыном и мужем у нее не будет.
И тут ее осенило: «Если я своему Петру нетрезвому на меня слова до конца не простила, так могу ли я простить Савелию Вальку и Петра?»
Поклонившись могилам, Александра Михайловна пошла домой.
* * *
Приняв решение, она уже ни в чем не сомневалась, ничего не вспоминала. Болезнь в ней крепла, силы все заметнее таяли, поэтому она старалась расходовать их экономно, чтобы выдержать дорогу автобусом до Минска и не упасть в те минуты, которые понадобятся для исполнения задуманного.
Закончилась третья бессонная ночь, но спать не хотелось. Есть не хотелось тоже, однако она заставила себя проглотить чашку кофе и бутерброд. Родным никакой записки решила не оставлять: узнают все и так после возвращения домой. Забирая паспорт, выложила из него партизанское удостоверение — пускай останется дома на память. А следователь ее биографию узнает и без этого дорогого ей документа.
Порывшись в памяти, Александра Михайловна повторила услышанный накануне адрес Савелия: Партизанский проспект, дом 147, квартира… Новая фамилия Савелия ее не удивила, потому что полицейского она, будучи Наташей, знала, как все его называли, по имени. Фамилию же подсудимого, которую зачитали на заседании военного трибунала, она не запомнила, пропустив мимо своего сознания, потому что главным тогда для нее был он, конкретный носитель зла. А фамилия… Не все ли равно, какую фамилию испоганил предатель? Что ей до того, как называли его при зачтении приговора? Но была ли та, вынесенная кара, для Савелия достаточно суровой?..
Уже одетая в лучший выходной костюм, Александра Михайловна открыла резную шкатулку: среди писем и пожелтевших от времени бумаг в ней лежал кавказский кинжал в узорчатых металлических ножнах. Взяв ножны в левую руку, Александра Михайловна положила ладонь правой руки на червленое серебро рукоятки и потянула ее на себя. На стальном лезвии зловеще блеснул утренний солнечный луч. Вдоль желобка для стока крови чуть заметно виднелась вязь грузинских слов и дата: 1760. Кому служил два века этот кинжал?
…В сорок втором, когда отборные гитлеровские войска рвались через перевалы Главного Кавказского хребта, старинный кинжал оказался у командира роты егерей горнострелковой дивизии «Эдельвейс». Два года спустя эта рота после боя под Оршей перестала существовать, а кинжал как трофей взял на память комбат Борисенко. Вернувшись домой, он перевел жене надпись на лезвии: «Очистись кровью врага».