Савелий заметил это движение, увидел верхнюю часть рукоятки, заторопился словами:
— Ты погодь, не спеши. У меня ж плащ, шарф вон какой, а у тебя сила бабья, да и годы твои пожилые…
Одной рукой Савелий сноровисто расстегнул плащ, сбросил на бетонные плитки алый шарф и, вскинув голову, высоко поднял подбородок.
Александра Михайловна прицелилась взглядом в горло, туда, где кончался ворот вязаного домашнего свитера и вверх-вниз перекатами ходил кадык. Она спружинила тело, готовясь вложить в удар все оставшиеся силы, а Савелий, не опуская подбородок, продолжал:
— Это ты правильно решила, Борисенко: не сумневайся, бей! На том свете скажу спасибо: ну, бей!
Александра Михайловна рванула кинжал из рукава, отвела для замаха руку за спину…
— Зачем ты уронил шарф? Ты же простудишься, дедуля!
Будто из какой сказки — появилась девочка: гольфы на ней белые, юбочка плиссированная синяя, туфельки красные, и ленты краевые в косах блестят. Лицо доверчивое, нос немного курносый, а глаза распахнутые, ласковые, и голосок — колокольчиком, звонкий…
Подняла девочка шарф, отдает Савелию, а тот Александру Михайловну спиной загораживает и с перерывами в голосе говорит:
— Беги, Ирочка, к бабушке, скажи, ужин нехай готовит, а я сичас приду.
Александре Михайловне показалось, что по двору поплыли, густея, волны тумана, и поборолась в ней сила ненависти доверчивой слабостью ребенка, и опять ужаснулась Александра Михайловна самой себе.
— Ирочка, — молвила она вслед убегающей девочке. — Ну, точная копия моей Ирочки. Как две капельки…
Савелий тяжело и прерывисто дышал ей в лицо горьким запахом табака, кадык на его шее перекатывался вверх-вниз. Опять — вверх и опять — вниз. А Савелий приступил к ней вплотную и надсадно, настойчиво хрипел:
— Бей! Не тяни, Бори-сен-ко, — бей! Душу не мотай — ну!
Александра Михайловна обморочно качнулась вперед:
— Ирочка… — И разжала посиневшие пальцы, и звякнул старинный кавказский кинжал о бетонную плитку двора.
— Живи, если сможешь…
Как по волнам тумана уходила Александра Михайловна со двора, а в спину ее догонял хрип Савелия:
— Ну чиво же ты, Борисенко… Кинжал подыми, бей! Куда ж ты уходишь, слякотная ты баба…
* * *
С Минского вокзала Александра Михайловна уехала электричкой: какой-то добрый инстинкт властно повлек ее в родные места. А боли в ней крепчали, силы были уже на исходе. Когда электричка наконец-то остановилась в Жодине, она смогла только ступить на перрон и провалилась в густую темноту.
В минуты полузабытья чей-то властный голос расспрашивал ее о болезни, что-то советовал, предлагал. Она тому голосу отвечала, со всем соглашалась, хотя и доносился до нее голос издалека, совсем из другого мира.
После операции Александра Михайловна пыталась собрать воедино обрывки воспоминаний, а они непослушно расползались, никак не хотели соединиться в памяти, отчего Александра Михайловна все острее ощущала безысходность своего одиночества, и хотя постоянная боль из нее куда-то ушла, легче не становилось, и она все отчетливее представляла, как выглядит свободное место в кладбищенской отраде, между могилами Вальки и Петра.
Ужинать Александра Михайловна не стала, ночью ей снились кошмары, а утром в палате зарокотал бас хирурга Андруковича. Высокий, не по молодым годам располневший, хирург протягивал к ней здоровенные волосатые ручищи и с нарочитой строгостью распекал:
— Ты чего капризничаешь, а? Чего нос от меня воротишь? Вот мои руки, это они тебя по-новому на белый свет родили! Они!! Это же с ума сойти, какая сложная операция. Нахал я, самоуверенный нахал, что тебя, безнадежную доходягу, оперировать решился… И — удача: такая удача бывает раз в жизни! Ты понимаешь? Один раз. Один! Запори я, под свою ответственность, тебя насмерть — век бы себя укорял. И меня, будь уверена, сверху бы крепко укорили. А ты… — В басе Андруковича появились бархатные интонации: — В капризы ударилась, меня уважить не хочешь — супругу мою не обижай. Она за тебя вон как переживает, гляди, какой из несушки бульон тебе свеженький сварила! А ну давай попробуем этот бульон…
Жестом фокусника Андрукович распахнул халат, извлек из пиджачного кармана сверток и торжественно его развернул. В мощных руках хирурга литровый термос казался не больше стакана.
Александра Михайловна послушно пила горячий бульон и чувствовала, как в нее вливается жизнь. Она заплакала легкими благодарными слезами, а хирург гладил ее по голове волосатой пятерней и ласково ободрял:
— Ну чего ты нюни распустила, мокроту в палате разводишь? Разве человеку положено вкус до жизни терять? Всякое случается, но верить надо в лучшее и надеяться. Ты погляди в окно, какая там за овном красота. И тебе в этой красоте место есть. Будешь теперь здоровая, значит, счастливой положено тебе быть. Я по телефону с дочкой твоей разговаривал: дома за тебя волнуются и меня, грешного, благодарят. Нужна ты своим дома, и они тебе очень нужны.
Ты ведь наша, жодинская? В наших местах партизанила? Тут и друзья у тебя объявились… Немного окрепни, наведать тебя разрешу. Так что давай еще бульончика выпьем, и скорее надумывай поправляться, а то у меня в отделении каждое койкоместо — острейший, скажу я тебе, дефицит!
Хирург Андрукович возрастом был помоложе ее Вальки, что не мешало ему с безоговорочной убежденностью называть ее на «ты». И Александра Михайловна это право за ним признала, величая своего спасителя по имени-отчеству и на «вы».
На следующее утро Андрукович привычным жестом фокусника распахнул дверь палаты, и Александра Михайловна увидела дочь, зятя, но прежде всего услышала голос-колокольчик Ирочки и протянула к ней руки. И засмеялась, во всей полноте ощутив счастье жить здоровым человеком.
* * *
Прошло два года. Работа над этим повествованием близилась к завершению.
Из Хойников, от Александры Михайловны, я приехал к Деминым, и снова на целое воскресенье мы возвращались в былое, а потом Иван Михайлович сказал:
— Ты познакомился с заводами нашего объединения, а главное, с людьми. Записал воспоминания примерно ста партизан. Прочел тысячи документов. И что же ты узнал? Что чувствуешь теперь?
— Время и людей. И что прямая дорога к Победе из Москвы до Берлина была проложена через наш, Смолевичский район.
Как бы размышляя вслух, Демин продолжал:
— Кому из воевавших, а не тех, кто считал барыши за океаном, улыбнулась война? Стала счастьем война?
Рубеж отсчета для нас — двадцать второе июня сорок первого. Его мы встречали, занятые мирным трудом — на нас обрушили войну, и захлебнулись в ней миллионы судеб.
У офицера гестапо Коха 22 июня родился в Штутгарте сын — в этот день в Белоруссии он убил первого ребенка и его родителей. После кровавого перечня злодеяний в петле позора закончил свою жизнь оберштурмфюрер Кох, оставив сиротами маленьких сыновей и дочь. Зачем нужна была война для них?
Жена обергруппенфюрера СС и гауляйтера Белоруссии Кубе прислушивалась в своем роскошном; особняке к звукам бравурных маршей, баюкала своих малюток и нимало не беспокоилась о том, что собирается делать муж с миллионами белорусских детей — после взрыва партизанской мины осиротели дети Вильгельма и Анеты Кубе.
В рассветное июньское воскресенье повели свои полки Рихерт и Герф покорять и грабить чужие земли. Сколько смертей и мук невинных осталось на их совести, прежде чем один стал генералом вермахта, а другой — бригаденфюрером СС? А публично повешены были в Минске Рихерт и Герф по приговору трибунала рядом, на одном столбе. Разве к этому они стремились, начиная каждый свою войну?
Они и те, кто был с ними, остались позорным черным фоном исторических событий, а вся наша благодарная память — защитникам Отечества.
Иван Михайлович усмехнулся и сказал:
— Надумал я оставить потомкам свои воспоминания — казалось это легким и простым: события известны, люди — тоже, многое видел и пережил. Но как же сложно уместить в слова безбрежность памяти!..
В конце семидесятых годов у нас в Минске проходило совещание литераторов-документалистов. Председательствовал на нем Константин Михайлович Симонов. При встрече в окружном Доме офицеров мы говорили с ним о взаимодействии факта с временем прошедшим и временем настоящим, о допустимых пределах интерпретации фактов. Константин Михайлович постоянно подчеркивал великую значимость и неисчерпаемые возможности документов.
Иван Михайлович достал из письменного стола объемистую палку:
— Здесь выписки из трофейных фашистских документов. Я сделал их в Центральном архиве Министерства обороны СССР, в Подольске.
Говорят, будто бумага все стерпит. Все?
Летом сорокового года я отдыхал у матери в Хотисине и заодно потрудился в своем колхозе. Осенью занимался на последнем курсе института. А фюреры и генералы гитлеровской Германии в это время занимались штабными «играми». На листах обыкновенной бумаги, на топографических картах они «играли» в будущую войну с нами.