Во дворе было еще несколько чудес: большой камень – я провел возле него бессчетные часы, ни один драгоценный камень, виденный мной позднее, не смог сравниться с ним по красоте и загадочности; заросли шиповника у забора, где я прятался от назойливого внимания взрослых, открывая новое ощущение своего самостоятельного, отдельного от других существования. Но самое притягательное и таинственное был колодец, вызывавший священный трепет, когда удавалось заглянуть вглубь. Связанный страшным запретом подходить близко, я так и не мог вдоволь насладиться созерцанием нового для меня пространства глубины: раздавался предостерегающий крик, и меня оттаскивали. Каждое утро еще в кровати я придумывал новую экспедицию к колодцу. Потом его засыпали, и я переживал это как разрушение святилища.
Совсем близко от нашего дома, в конце Бульварной улицы, была ярмарка. Сюда со всех окрестностей съезжались казахи на лошадях и верблюдах – на сотни километров вокруг Семипалатинска были только стойбища казахов-кочевников и мелкие поселения. В центре города находились кинотеатр, парк и несколько магазинов. В хлебные толпились очереди по несколько сот человек, люди стояли целыми семьями, с ночевкой. Во время войны был открыт ресторан с отдельными кабинами.
Еды в доме не было, это были голодные годы. Сахар выдавали по карточкам, полкило на человека в месяц. Мои родители смеялись, когда я однажды сказал, увидев перед собой один кусочек сахара на столе: «А Сталин, наверное, кладет в свой чай два кусочка».
Мы с ребятами жили летом и осенью на подножном корму – находили грибы, ягоды, стебли растений и коренья. Было одно небольшое растение со сладкими, толщиной в палец, корнями – их мы жевали, а листья использовали для татуировки. Если приложить к телу веточку с листьями и подержать так некоторое время, то они целиком отпечатывались на коже и долго сохранялись. Мы украшали грудь, спину и ноги, а иногда и щеки красивыми рисунками из этих листьев.
Во время игры в казаки-разбойники мы, мальчишки, обегали за день весь город «от края до края» со всеми его достопримечательностями: вместительной тюрьмой у ворот города, сумасшедшим домом – с каким любопытством мы рассматривали людей за железной решеткой – и городской больницей на самом краю города, куда я попал ненадолго, когда сломал ногу во время игры в футбол с командой другой улицы. В центре города у кинотеатра стояли высокие деревянные конюшни и казармы – в них после войны размещался кавалерийский полк. Ворота конюшни выходили прямо на главную улицу, мощенную булыжником, а когда полк выезжал на учения, ржание лошадей и цокот копыт по мостовой сладко отзывались в сердцах мальчишек. Замирали и девичьи сердца, стоило лишь показаться на улице красавцу-кавалеристу: каракулевая шапка-кубанка набекрень, чуб выбивается на лоб, шашка на поясе приспущена так, что тащится по мостовой, высекая искры, вся походка небрежная, удалая и на губах играет усмешка.
Событием, разбудившим наш спящий город, стало строительство нового кинотеатра. Причиной тому был фильм «Тарзан» – очередь за билетами выстроилась такая же, как за хлебом, и не уменьшалась целый месяц – семипалатинцы, казалось, переселились к кинотеатру и не уходили домой даже на ночь. Вторую серию «Тарзана» весь город смотрел уже в новом, наспех отстроенном кинозале.
На железнодорожную станцию мы ходили, как в театр, встречая и провожая пассажирские поезда. Они стояли по сорок минут – целых сорок минут захватывающего представления. Оно начинается для нас, зрителей, объявлением: «Скорый поезд Москва – Владивосток вышел с соседней станции и прибывает на новый путь». Актеры-пассажиры выбегают из вагонов и заполняют сцену-перрон в поисках еды и кипятка. Для них звучит по радио веселая музыка, для них передают популярные песни. Только один вагон, третий от паровоза, остается безмолвным, у его подножки стоят конвоиры. Заключительная сцена представления. «До отправления поезда осталось пять минут», – объявляют по радио. Актеры виснут на подножках, машут нам руками и платочками. Опустевший перрон, внезапная тишина, непонятная грусть. Но вот уже вскоре мы слышим откуда-то шум приближающегося праздника. Подходит товарный поезд, известный всем нам под названием «пятьсот-веселый». Этот пассажирский поезд с дешевыми билетами ходит без расписания и стоит часами на каждом полустанке, так что дорога между городами занимает много дней, а то и недель. Номера поездов начинаются с цифры 500. В них нет воды и туалетов, зато есть одно достоинство – все места на двуспальных нарах только спальные.
Из вагонов выскакивают сумасшедше-веселые люди всех возрастов и пускаются в пляс под гармошку. К поезду сбегаются зрители и милиция. Местные торговки продают вареную картошку и соленые огурцы. У привокзального магазина собирается громадная очередь. Водку и пиво несут к поезду, зажав в растопыренных пальцах по несколько бутылок. На перроне кишит людской муравейник. Поют и пляшут непрерывно, иногда дерутся. Парни взасос целуют девушек на подножках и в тамбурах, а если находят неподалеку укрытие хотя бы с двух сторон, занимаются любовью в неудобных позах. Самых пьяных и счастливых, ползающих под вагонами, втаскивают на подножки и заботливо укладывают на нарах их менее пьяные товарищи. После неоднократных гудков паровоза местные жители и железнодорожники еще долго обшаривают все привокзальные помещения и соседние поезда с криком: «Эй, кто тут с пятьсот-веселого?». Последними бегут к вагонам парочки. Поезд медленно трогается. Из раздвинутых дверей товарных вагонов льются песни и веселые звуки гармошки. Железнодорожники и милицейские тяжело переводят дух, вытирая пот со лба. И тогда мы отправляемся на последнее вокзальное представление.
В стороне от перрона на запасные пути приходят поезда с заключенными. Взрослых близко не подпускают, а нам, мальчишкам, можно. У вагонов с решетками на окнах часами сидят на корточках сотни мужчин, по сорок-пятьдесят человек в группе. Вокруг них стоят конвоиры с винтовками, еле сдерживая рычащих собак. Люди в сером смотрят на нас, мы смотрим на них. Они из другого мира, тоже для нас непонятного. Здесь тяжелое молчание, грубые окрики конвоиров и неумолкаемое рычание псов. Заключенные зорко смотрят по сторонам, сначала лишь скашивая глаза и только потом медленно поворачивая голову. Мы ни разу не видели, как их отправляют в вагоны. Они всегда сидят на корточках между путями, чего-то ожидая, и в жару, и в снег, и в дождь, окруженные конвоирами.
На широкой привокзальной площади иногда останавливался цыганский табор. Тогда цыганам не запрещали кочевать по степи в фургонах. Настоящее веселье в таборе начиналось с наступлением темноты и продолжалось далеко заполночь. Как они пели, как танцевали! Это были последние дни их привольной жизни, и они это знали – профессиональные предсказатели будущего. Вся молодежь города собиралась вокруг их костров. Мы приходили домой под утро, и родители пороли нас ремнями. На другой день мы убегали в табор снова.
За Семипалатинском начинался сосновый бор, тянущийся на сотни километров. Сначала мы ходили туда пешком, а потом стали ездить на товарных поездах, вскакивая на ходу на поворотах или подъеме. Мы научились перелезать по поезду снаружи по закрытым вагонам, перескакивать с крыши на крышу, прятаться в подвесных ящиках под вагонами. Мы умели соскакивать на ходу: если поезд шел не слишком быстро, то, спрыгнув , нужно было еще какое-то время бежать рядом с вагоном, держась за подножку, а если на большой скорости, то сразу падать на бок и кубарем катиться вниз.
Летом в бору мы чувствовали себя как дома, знали все его тайные тропы, искали грибы, ягоды и коренья, забирали у белок в дуплах запасы сухих грибов и орехов, жевали смолу с листьями смородины и приносили домой все найденное и добытое. В бору водились волки, зимой они ходили стаями и нападали на лошадей и проезжавших на подводах путников. На десятки километров вокруг не было человеческого жилья – исследуя все новые и новые лесные чащи, мы ни разу не встретили ни одной живой души.
С другой стороны от города тянулись непроходимые торфяные болота. Через них протекал ручей с кристально-чистой водой. Мы часто бегали туда копать червей. Там, в тени тополей, с листьев водяных лилий на нас с любопытством смотрели лягушки; когда мы неподвижно стояли в заводях по колено в воде и ловили пиявок, они тут же присасывались к ногам. Здесь, вдали от города, тишину нарушали только чистейшие первозданные звуки – пение птиц, стрекотание кузнечиков и кваканье лягушек, а ночью, когда все живое затихало, нежный, как хрустальный колокольчик, перелив ручья. Если бы родители позволили, мы непременно бы отправились вверх по Иртышу на Колыванский водоем, разлившийся среди ущелий и утесов, – место, которое Гумбольдт, объездивший весь свет, признал красивейшим в мире. Мы, мальчишки, исходившие десятки километров вверх и вниз по Иртышу, были с ним полностью согласны.