Не дайте себя обмануть этой полутени. Всё светло. Солнце цвета свернувшейся крови, из Геклы поднимаются облака пепла. Однако те, кто умеют смотреть дальше грязного тумана, застилающего взор, видят искрящийся солнечный свет таким, каким он был в первый день Творения. Жестокости нет оправдания. У Эйнара не росла борода, и люди смеялись над ним, оскорбляя, когда он собирал ягель для церковного прихода, я же всегда приберегал ему место в церкви рядом с собой. К чему рвать друг друга в клочья, если, попадая в дьявольские когти, мы все становимся равны? Эйнар был всегда вежлив, в сезон он приносил нам дикую герань и собранные на склонах белоснежные горечавки.
Будучи глухим и, чего уж там, умственно отсталым, он не сразу понял, что от него хотел Сера Свеинссон, а потом не мог найти в себе воли ему отказать: мальчик боялся, ведь пастырь угрожал сделать то же самое с его полусумасшедшей сестрой. Такого Господь не забывает, и это было включено в счёт Свеинссона. Запугивать человека, словно животное, предназначенное на заклание, — проявление трусости, но пастырь по-своему любил мальчика и не мог долго без него обходиться, он часто ласкал его с нежностью, словно старший брат. Люди — они такие: жестокие и добрые одновременно. Животные ничуть не лучше людей, даже если они меньше грешат. Это Эйнар сделал для меня гроб: он умел прекрасно управляться с деревом. Однако Судный день настал для него раньше: не услышав грохота падающей скалы, он оказался под нею погребен, мне же выпала доля исполнить для него реквием.
Знайте, здесь много всего происходит. Здесь не так пусто и тихо, как кажется, напротив, это место полно событий, страданий, страстей и грехов», — так говорил, жестикулируя, пастор. В полинялой голубизне его глаз загорелись огни, руками он будто разгонял стаи мешавших ему говорить птиц, затем он схватил меня за плечо: «Жить в городе, состоящем из церкви и двух-трёх домов, затерянных в тундре, — это словно читать Книгу царей: сын восстаёт против отца, брат возлегает с собственной сестрой, женщин топят за их прегрешения. Палач хлестает заключённого и бормочет «Отче наш», а отрубая ему голову, вещает своё кредо. Здесь мир, господин, со своими испытаниями, мучениями, гнусностями и надеждой, что Бог поселил в сердце каждого из нас: зелень пробивающейся травы, которую Гекла не сможет иссушить навечно. Не уезжайте. Останьтесь. Вы должны научиться держать вверенный Вам Богом скипетр, вы увидете всё: одиночество, трусость, упорство, вину, закон, коверкание реальности. Наказание обрушится на каждого. Вы должны остаться. Вы хотите править, обратите взоры на вулкан, на Гнев Господний и цветущую на нём, как лишайник на слое лавы, бесконечность Его милосердия».
Вы, доктор, тоже пытаетесь править, командовать, направлять, держать нас взаперти, устанавливать час для прогулки… Простите, доктор, если я слишком больно сжал Вашу руку. Я не хотел раскрывать всего, никакой фамильярности, ни в коем случае. И тот пастор… Мне жаль, что я вытолкал его отсюда, но Вы, доктор, тоже… Оставьте меня в покое… И Вы, товарищ Блашич, и Вы, команданте Карлос… Вы, что отдаёте неистовые приказы, оглянитесь вокруг, посмотрите, какие заморозки и отчаяние порождает обреченность командовать кем-то и чем-то.
Когда я его от себя отцепил, — не Вас, доктор, а пастора, — он не хотел выпускать мою руку или ослабить крайне неприятную хватку — я сотворил из деревянных дощечек в дальнем пределе церкви некое подобие очага и растянулся как на подстилке из шкур, краем которой прикрыл уши и голову. Ветер бил в стены и створки, во вспышках огня удлинялись и чернели тени, большие чёрные оперением птицы Геклы, их скользящие во мраке крылья, — веки тяжелеют и медленно смыкаются…
33
Ночь бела и светла; это не ночь, а бесконечный день, в котором Солнце закатывается, но никак не скроется из виду. Снорри, поэт, воспевавший мечи, но боявшийся их, утверждает, что в предустановленном порядке вещей человек идёт сразу после лета. Я полистал его старую книгу о человеческих существах, богах, метаморфозах и метафорах, которые непрестанно трансформируют людей, богов и прочие предметы мира, заставляя их ускорять ход, перетекать и перерождаться друг в друга. Ту книгу мне показал настоятель Магнуссен в библиотеке Бессастадира, время от времени он переводил мне отдельные куплеты. Оказывается, скальды, древние исландские поэты, воспевали судьбу и смерть, называя одно другим. Возможно, так они пытались обмануть смерть. Я привык носить много имён, они падают на тебя одно за другим, исчезают и появляются вновь, если одно мертво, другое-то живо и так далее… Предумышленная неразбериха в документах полиций всего мира.
Поэтому-то они меня и не возьмут, по крайней мере, до тех пор, пока не наступит конец. Рано или поздно на мир опустится вечная арктическая ночь и в ней погибнут все метафоры, а значит, и я тоже, но сейчас лето, длительный день нордического лета, мой день в качестве короля. В книге старика Снорри сказано, что в иерархии имён перед человеком идут боги, богини, поэзия, небо, земля, море, солнце, ветер, огонь, зима и лето. Я иду сразу после лета. Достопочтенный Магнуссен много раз перечитывал для меня те строки: я пообещал увеличить материальную помощь школе и повысить зарплату лекторам.
Возвращение в лето, в колыхание светотени в кустарнике, в отложенное на недели наступление сумерек. Когда нас везли в Дахау, в бронированном вагоне была вечная ночь, арктическая ночь, самая чёрная из ночей. Я знал, что раз жизнь достойна быть прожитой, то нашей задачей было соскоблить ту чернь с лица земли. И, что важнее всего, нам это удалось, а это многого стоит. Да, Ясон — вор и лжец: после победы мы увидели, как по-свински он себя повёл. Я и сам свинья. Зато я убил дракона, который мог раздавить и проглотить весь мир; он пророчил своему царству тысячелетнее существование, обещал тысячу лет жизни Дахау. Мне же для уничтожения этого царства понадобилось двенадцать лет, я разбил его на осколки, будто ночной горшок. Я одержал победу над драконом, пронзил его, и заслуживаю, мы, товарищи, заслуживаем, руно; неважно, что позже мы запятнали его кровью — собственной и дракона, — превратив его в красное знамя лета. Чернота запломбированных вагонов казалась бесконечной и нестираемой, но в Сталинграде их припорошило снегом, отмыв наслоения копоти и грязи. Мне нравится белый цвет. Снег. Исландия.
Я скакал в молочно-восковом тумане, слушая Брарнсена. Он рассказывал, как однажды провёл без малого три дня на привязном аэростате. Кажется, это произошло в Берлине. Один англичанин взял его к себе служить, когда он прибыл в Англию с экспедицией сэра Джозефа Бэнкса. За много лет до того. Брарнсен говорил: «Там, в вышине, очень красиво, облака разбиваются друг о друга, словно разрезанные солнечными лучами волны, и создаётся впечатление, что под ногами во всю прыть несется тёмная земля».
Я слушаю его отвлечённо и незаинтересованно, посматривая вокруг. Застывшие реки лавы, сформировавшиеся среди пепла пузыри, лишайники, злокачественные опухоли организма… Зловонное испарение, скопление газов, пропасть. Изрыгание перемалывающей жизнь со смертью печи, смрад — это герольд смерти, её вестник. От одного драконьего дыхания, от его запаха Ясон делает шаг назад, а из его ослабевшей руки выпадает меч. Трудно не испытать страх, ощущая тот запах. В Дахау, когда ветер дул не в сторону бараков, а в сторону казарм СС, он приносил с собой вонь крематория, и тогда переставали петь канарейки — они смолкали и цепенели. Тюремщики их специально для того и завели, чтобы знать, когда выключать печи. Я не думаю, что причиной было отвращение: причина в страхе, который наполняет собой любое отвращение.
Ну, а жители Мюнхена, которые протестовали, когда недалеко от Замка Хартгейм бросили и забыли набитый трупами отравленных газом поезд? Наверное, они боялись трупов и их запаха и потому подняли голос и обвинили лейхенкоммандо, специальные трупные команды, в плохо выполняемой работе.
Да, запах дракона наводит ужас. Ясон сбежал бы без Медеи. А я без Марии, так было бы лучше. В Дахау я, как и все, боялся пыток и смерти; этот страх сродни тому чувству, когда вокруг тебя беспорядочно ударяют молнии или разыгрывается море. При этом я оставался человеком, пусть напуганным и дрожащим, но человеком. Они же, истязатели и палачи, перестали быть людьми уже давным-давно, с незапамятных времен. Может быть, они никогда людьми и не были, так и родились свиньями, и чтобы стать животными, им не пришлось пройти через ложе Цирцеи. Их можно только пожалеть, пусть сперва и вырезав подчистую, во избежание будущих бед.
Да, в Дахау я боялся смерти. Моё сердце раздирало на части, когда я видел, как гибнут мои друзья и товарищи. Попробуй не наложи в штаны, когда твоего соседа по камере бросают во включённую на полную мощь декомпрессорную камеру, где он просто-напросто взрывается, им это нужно для получения необходимых экспериментальных данных для люфтваффе. Вы думаете, можно было не бояться? Только физическое истощение и голод могли затмить мой страх, вынудить его ненадолго отступить. Зато в своих размышлениях я чётко знал, против кого и почему стал бы сражаться, если бы смог. Когда эсэсовцы заставляли заключённых играть на скрипках в тот момент, когда осужденных вели на казнь, у меня переворачивалось всё в душе, но я был горд за человека, который, незаметно для своих убогих палачей, шёл на смерть под увековечивающую его музыку.