«Неделю будут опознавать машину и водителя, – мелькает в голове, – определять сорта железа и содержащейся в нем биомассы». И все. Дальше работает уже не мозг, а руки, ноги и спина. Они бросают «лансер» в белую неопределенность слева. И съеживаются, скручиваются, сплетаются в ожидании удара по касательной, по краю, заднему бамперу, крылу углом чего-то острого, куском многообразного металла, которыми со всех сторон обвешен танк дорожной службы. Но соприкосновенья нет. Толчка. Переворота. Скрежета. Нож, грохоча, проходит мимо, слегка только заваливая свежим снежком бок развернувшегося и севшего на брюхо автомобильчика. Присыпает комьями, как покойника, и с тем же равномерным перебором звуков соударения и трения уходит в ночь.
Игорь заводит двигатель, пробует двинуться, колеса только проворачиваются в глубоких мягких пазухах. Игорь пытается открыть дверь. Она не поддается. Плотно, как сабля в ножнах, машина сидит в сугробе. Тогда в каком-то необъяснимом приступе паники Игорь начинает искать телефон, в момент броска и остановки слетевший вместе с кронштейном и присоской с лобового стекла куда-то под ноги.
В салоне тесно и темно. Игорь, весь изогнувшись, водит руками по резинке ковриков, пытается что-то несуществующее нащупать, ухватить и вдруг явственно слышит над головою стук. Разгибается и видит за дверью лицо. И только тут соображает, что можно было вылезти, всего лишь навсего опустив стекло. Но теперь мешает уже это лицо. Большая круглая ряха, покрытая рабочим треухом, с парой заячьих, лихо завязанных концами на затылке. Ряха горит, пылает морозным суриком над рыжим защитным жилетом.
– Ну ты и нашел, мужик, время и место развернуться, – весело сообщает белый пар, вываливаясь изо рта дорожной рожи.
За ней, за красной и шершавой, вдали у обочины встречки Игорь видит рыжий «КамАЗ» с ножом. Точно такой же, как тот, что несколько минут назад равнодушно его едва не переехал. Весь в инее. Тот самый? Нет, вряд ли. Одна бригада просто. Один и тот же подрядный коллектив, кооператив, который испытывает Игоря, на прочность проверяет, на крепость, и главное – следит, чтобы не сдох. Не был утрачен до конца эксперимента важный лабораторный материал.
– Ну что ты скис, земляк? – не унимается толстая харя; всё в ней багровых, кровяных оттенков, даже белки. – Собрался вылезать или сам выедешь как-нибудь уже весной?
Игорь кивает. Да, вылезать. Конечно, вылезать. Нет выбора. Весны не будет. Не будет никогда.
* * *
Они решили уехать после праздников. Новообразованная семья Шарфов. В последний раз, быть может, увидеть снег на Новый год. И колобок луны на небе. И вьющиеся вокруг огромной елки на площади Советов лисьи хвосты огней. И серо-голубые ночью углы крыш, закутанные в волчьи шубы долгими метелями. Да. Так постановил глава семейства, водитель машины скорой помощи Анатолий Шарф.
Игорю показалось, что эта задержка, лишняя пара недель, дочь Настю, теперь Анастасию Шарф, а может быть уже Штази, Анти, Зензи, слегка расстроила. В отличие от мужа Тиля, ей, кажется, хотелось поскорее, безо всяких промедлений, увидеть совсем иное. Людей без шапок и бисер огней в бесчисленных щербатых черных зеркальцах брусчатки. Баварское уютное сухое Рождество. Дочь Настя Валенок, смесь белоруса и татарки, оказалась большей немкой, чем чистокровный Толя Шарф.
Конечно, вполне возможно, и даже если все так бы и текло, как при родителях, она могла его встретить. Анастасия Игоревна Валенок, врач третьей городской клинической больницы, скорей всего, даже наверное, кандидат медицинских наук, и водитель машины скорой помощи, а может быть, и доучился бы до фельдшера, тогда, в ту пору уважения к любому слову, как напечатанному на книжной странице, так и выписанному красивым почерком на радужной картонке корочек. Случалось во все времена. Неброская, склонная к полноте, с полной заменой чувства юмора практическою хваткой. Могла бы, безусловно, какая бы над миром ни царила благодать, стать Настей Шарф. Но точно никогда не оказалось бы при этом известно Игорю, что Анатолий Федорович по паспорту на самом деле Фердинандович. И уже тем более никто бы никогда не вздумал сообщать, что вот Евгений Рудольфович Величко – немец. Баумгартен. Да.
Но это не спасло бы Игоря от ненависти к ним. Даже в том чудном, славном мире равноудаленных от любого человека книжных магазинов и библиотек ненависть проросла бы в нем. И ЗАО Олега Запотоцкого и ООО Роберта Альтмана тут ни при чем. Все предопределила коричневая фотография из-за обрезов в острых зубчиках, похожая на марку. Огромную, пугающую, негашеную от неотправленного длинного послания, письма из тьмы, из пустоты, которое он должен был, обязан был восстановить, создать из ничего, из собственного ужаса, неведенья и боли. Восстановить, чтобы прочесть и заучить, твердым железом вырубить в не знающем износа камне.
Нечто вечное, медленно сформировавшееся, окрепшее, заполнившее все, благодаря случайному, необязательному, мимолетному. И тоже письму. Из Витебска. В обычном советском конверте с рисованной маркой. Сверху справа крупно – кому, а снизу мелко – от кого. Слева сверху воздушная акварель «Дом правительства в Минске. Архитектор И. Г. Лангбард». Под ней гнезда для цифр индекса. Пустые, не заполненные. Может быть, поэтому долго плутало? Дом в адресе получателя исправлен другой ручкой. И это тоже, наверное, дело не ускорило. Письмо отцу пришло через полгода после его смерти.
«Здравствуй, Слава! Прости, что так тебе ни разу и не написал после твоего приезда. Это не от мелкости душевной, и меня, и Веру, очень тронуло тогда то, что ты нас всех помнил и смог разыскать. Не писал я тебе потому, что твою просьбу выполнить не мог. Та фотография тебя и Светы с родителями, которая нашлась у мамы Тони Михневич, оказалась единственным сохранившимся снимком твоей семьи. Больше ничего нам с тех пор не встретилось и нигде не нашлось. Зато вчера пришла Тоня и принесла твой собственный похвальный лист за пятый класс. Он случайно нашелся в бумагах Ивана Андреевича, и Тонина мама думает, что его тебе не успели вручить, потому что ты в тысяча девятьсот сорок первом сразу после завершения учебного года уехал в пионерский лагерь в Россию…»
Похвальной грамотой оказался сложенный в четверть лист серой плотной бумаги с параллельным текстом от руки на русском и белорусском. С одной стороны имя отца было привычным – Ярослав, а с другой смешным – Яраслаў.
Получалось, что в одну из своих регулярных командировок в Москву отец сумел каким-то образом завернуть в Витебск. Нашел там одноклассников, своих собственных или своей сестры, возможно даже бывших еще живых коллег деда, и они… они ему дали фотокарточку… какое-то фото тех, кого Игорь всегда хотел, но никогда и не надеялся увидеть… Дедушку, бабушку, папину сестру Свету и самого маленького папу.
С только что прочитанным письмом в руке Игорь пошел к отцовскому столу и сделал то, на что все эти полгода не мог отважиться. Выдвинул ящик отцовского стола, задвинутый еще отцом, вспугнул заветную, волшебно пахнущую чернилами и тушью темноту и начал в ней рыться. И очень быстро среди библиотечных карточек, блокнотов, записных книжек и множества больших конвертов старых и новых нашел то, что искал. В неновом, явно у букинистов когда-то купленном путеводителе «Города Советской Белоруссии. Витебск», под неприлично потертым переплетом, среди готовых разлететься прочь листов едва живого книжного блока – маленькую коричневую фотографию с акульим гребешком обрезов и надписью на обороте «1932».
И глядя на этот обрезок фотографической бумаги, приближая его к глазам и отводя подальше, закладывая его обратно в книгу и вновь выкладывая на стол, все это повторяя за разом раз, и понял Игорь, осознал, что ненавидит их и будет ненавидеть всю свою оставшуюся жизнь, необъяснимо, инстинктивно, генетически, как зверек, животное, ненавидеть всегда – всех тех, кто ничего от этих близких, родных ему людей на свете не оставил, ничего, кроме прямоугольничка, коричневого прямоугольничка с неровными, кусучими краями.
Так? Именно так? Или нет? Другие были бы реакции? Иное ощущение? Если бы, если бы… Если бы…
А вот не уезжать до праздников, немного задержаться, походить еще по снегу, подышать еще морозом – это хорошо, просто отлично придумал Шарф. Ведь это значит, раз они останутся, здесь будут, с нами, Алка сумеет праздники пережить, перетерпеть. Продержится и не сорвется.
Ну да. Ведь это последняя ее надежда обмануть детей. Заставить их поверить в то, что чудеса на свете происходят. Мать может завязать. Раз и навсегда.
* * *
И все же оставалось ощущение какой-то недоговоренности с этим «КРАБ Русом» и все казалось, точка не поставлена и будет еще разговор у Запотоцкого. С глазу на глаз. После того как пыль уляжется, запальчивость пройдет и мысли три раза провернутся. Он еще позвонит. Пригласит, Олег Геннадьевич. И он позвонил.