Но пришел поезд, увез его. Наступал вечер. Солнце темно-красно закатывалось. Начинались равнины, слегка болотистые, плодоносные. Пахло сыростью.
«Вот и эти едут. – Напротив сидел молодой человек с тонкой, английского типа девушкой. – Ну, любят друг друга… но и те любили. Зачем едут? Ах, не нужно, никого, никого».
Темнело. Пахло покосом, – внезапно вспомнилось родное; проплыла церковь: в ее куполе, грузности – византийское. От подсевших крестьян, их курева, синих курток, непонятной речи пестрело в голове. Остановились у станции. Стояли, стояли – поезд не трогается!
Девушка в кофейной вуали засмеялась.
– Как у нас!
– Да, уж итальянцы.
«Русские!» – Константин Андреич с раздражением отошел к окну. Высунулся из него злым – и смолк. Втекал сладкий запах, медвяный, так давно любимый. «Липа цветет, – сразу в душе посветлело. – Липы, чудесные вы липы!» Над лугами взошла луна. Пахло сеном, теплом; казалось, въезжаешь в новую и тихую страну. Константин Андреич отбросил Федю, смерть, тоску – только слушал, вдыхал эту жизнь вокруг – такую благозвучную, цветущую жизнь. «Может быть, ничего и нет, – лишь это луговое сено, липы, луна… Может, это самая большая правда».
Между тем тронулись. С легким сердцем ехал он теперь.
Пустынно, светло было в нем. «Мы бредем под дальней звездой, незнаемо куда… каждую минуту гинем».
Так въезжал он в Равенну. С русскими познакомился. Оказалось, бродяги, как и он, неплохие, влюбленные. «Ну, отлично, пусть любят», – решил про себя, как бы позволив им это. Носильщик схватил вещи. «Albergo?»[25] Знает все – «Leone d'Oro»! И под луной, опять в густейшем липовом благовонии, они пошли.
– Машура, не торопитесь, устанете!
Машура блистала на своего Игнатия, – белая равеннская пыль вставала столбом. Было душно. Сбоку на бульварчике гулял народ, непрерывно благоухали липы. Прошли по узкой улице, с невысокими домами – очень скромными, вышли на площадь. Здесь кафе, свет сияет, сидят равеннские офицеры, торговцы, десятки велосипедистов. «Живут и здесь, копошатся!»
Дальше вступили в уличку – щель; тротуара нет, сбоку сады, домишки; в глубине свет – «Leone d'Oro»!
– Верно тут не без Дон-Кихота, – сказал Константин Андреич.
– Не посвятиться ли нам ночью в рыцари? Молодые смеялись.
Хозяйка, кубического вида, отнеслась к ним радушно. Покормила, отвела комнаты; хлопотала от души. Посетители ее трактира (в первом этаже) рассматривали чужеземцев.
«Боже мой, как легко!»
Константин Андреич ходил по своей комнате, раздеваясь. Лунные полотна лежали на полу. Открыта дверь на балкон. Вот он у ног, этот маленький таинственный город, полный истории, тишины, липового цвета, громадных странных церквей. Он дышит жаром, благовонием. Сколько звезд!
Положив голову на решетку железную, Константин Андреич слушал, как радостные голоса шептались за стеной.
«Прекрасна жизнь, – вспомнил он, – непобедима».
Ему представилось лицо Феди, перед смертью, когда он говорил: «Гибнуть за нее – счастье».
И в эту минуту ясно и тихо-радостно он почувствовал, – бесповоротно побеждает по всей линии кто-то, страшно близкий, родной.
«Цветут ли человеческие души, – ты даешь им аромат; гибнут ли, – ты влагаешь восторг. Вечный дух любви – ты победитель».
Взволнованный, слегка задыхаясь, он сошел вниз. До полночи бродил он по улицам.
XVIII
Следующий день был очень жарок; необычайный зной, беловатый, раскаленный, стал с самого утра. Безлюдные улицы, низкие дома с черепичными крышами; местами трава из-под мостовой.
Константин Андреич посетил храм святого Виталия. Под сложным пересечением аркад, держащих купол, видел мозаику: Юстиниана, Феодору, епископа Максима – пышно-зеленых, в сияющих изумрудом одеждах. Потом отправился к мавзолею Плацидии, здесь же во дворе; двор зарос травой, желтел одуванчиками; кирпичные постройки, гуси, бродившие у монумента, июнь, липовый запах – снова напомнили родину.
– Ессо![26] – сказал старичок, отворяя дверь.
«Вот тебе и ессо!» – подумал он, входя. Они стояли в низкой, с толстейшими стенами часовне-усыпальнице. Три саргофага, узкие окна, темно-синий полусвет – от глубокого тона мозаик, облепивших внутренность. Тут в спокойствии лежит императрица Плацидия, – «которой жизнь была полна превратностей, ужасов, восторгов».
Он услал кустода, сидел один. Здесь можно было почувствовать ее сердце-одинокое, твердое сердце, несшее через жизнь свой огонь. Было тихо. «Добрый пастырь» – юноша римского типа, с посохом, окруженный овцами – Христос, – глядел с мозаики. Зной втекал через дверь. Маленькая девочка скакала по дорожке.
Наружи звякал ключами кустод – верный знак, что пора. Он возвратился в альберго.
Завтракал внизу, в пустой зале. Ему прислуживал сын хозяйки. За другим столиком сидел приятель молодого человека, видимо француз. С каким восторгом «равеннат» слушал о Париже, Версале, мечтая туда попасть!
Константин же Андреич пил вино, молчал, наслаждался тем, что так непохоже на Париж, никого нет, за окнами зелень, а внутри двора курятник; что так мил этот юноша.
– Скажите, далеко до могилы Теодориха? Можно пешком?
– О да, господин, двадцать минут ходьбы. И он рассказал, как идти.
Умывшись, посвежев, Константин Андреич в пятом часу вышел. Это было за городом. За воротами начались пшеницы, с яблонями по межам. Белая пыль лежала на дороге; пахло сеном. Ошмурыгивая травку, Константин Андреич шел под молочно-бледнеющим небом. Навстречу, на двух волах, крестьянин вез огромнейший воз сена. Он все это внутренно одобрил – неизвестно почему. Потом перешел у шлагбаума железную дорогу, и новый кустод, у калитки, впустил его на полоску Теодориха.
Как гигантский гриб сидел в конце загона монумент; от древности он врос в землю. Его шляпой был монолит, полушаром глядящий вверх. А вокруг, из-за изгороди, отведенной королю, шумели нивы; полные, мирные, ходившие волнообразно. Верно понимали колосья его старость, и гуляли под ветром плавно, с уважением; неся свое зерно с тою серьезностью, какая бывает у знающих жизнь.
Константин Андреич лег в тени. Скоро к нему подошли молодые.
– Отдыхаете?
– Да, тепло.
Они тоже устроились под яблоней. Трава в жаре пахла пряней, трещали кузнечики.
– Знаете ли вы, – спросил он, – что Теодорих этот был арианин?
Они не знали. Лежа, глядя в облака, вдыхая горячее благоухание, он рассказывал про Теодориха; про троичность, богословие тех лет, про странный момент, когда чуть не было поборано христианство; и сейчас на него тянуло теми мыслями, раскалывавшими людей на лагери.
«Мог ли бы я бросить нашу теперешнюю жизнь – простым монахом жить тогда, отстаивая Бога?» Казалось – мог бы.
Потом он задремал. Одним глазом видел, как тонкая Машура протянулась, выставила ножку, обняла Игнатия Игнатьича. «Какое счастье!» – сказали ее глаза. Она тоже прикорнула.
Вечером же, когда снова они сидели втроем в кафе, под открытым небом, и сбоку блестели огни, а сверху звезды светили, он прочел в газете о смерти госпожи Тумановой, в Венеции. Это его не удивило и не огорчило. Напротив, сердце стало биться чаще, ясней, как будто все исполнялось по его желанию.
XIX
Константин Андреич знал, что пора трогаться, но медлил. Машура с женихом уехали, он был один, и светлое, просторное настроение не покидало его. Даже возросло со дня смерти Тумановой. Теперь их разговор на Лидо был еще дороже, иными были воспоминания о России, Наташе. Все, что ему было мило, запрозрачнело за иным горизонтом.
Равенна цвела; сладко пахло в воздухе липой; во дворе альберго вился виноград; голуби болтали на черепицах, пачкая крыши белым; иногда влетали в коридор к Константину Андреичу.
Решив ехать на другой день, он прощался с городом; под вечер взял коляску, поехал мимо гробницы Данте, по малым, бедным улицам, к S. Apollinaro Nuovo, где так ветх потолок и круглая башня в таких трещинах, что можно вздохнуть, как о родном: скоро развалится! Рухнут мозаики – ряды святых мужчин и женщин, и негде будет показывать портрет Юстиниана.
За городом началась равнина; дорога обсажена яблонями, по ее белой пыли катят велосипедисты-равеннаты; снова пшеница.
Светло-серое небо. Вдали – уродливый, жалкий контур: гибнущая церковь. Прежде была в черте города, но прошло время, – ее окружили поля: мох и трещины завладели ею.
Путь лежал к другому старцу: св. Аполлинарию в порте. Подъезжая, не увидишь этого порта: давно стал он сушей, море отошло. Святой же Аполлинарий держится. Громоздкий, с круглою башней, выступает он на закате. Вдали пинии маячат.
Оглядев его, постояв перед белыми овечками абсиды, посмотрев саркофаги, Константин Андреич вышел. Наступал вечер.