Катон наконец ожил.
— Есть или нет, я не знаю и знать не хочу! — пролаял он. — Если ты хочешь лакать нектар, Тит Лабиен, ступай куда-нибудь… куда хочешь! И этого, — добавил он, ткнув пальцем во все еще стенающего Цицерона, — не забудь взять с собой!
Не желая видеть, как они воспримут его слова, он вышел за порог и направился к извилистой тропе, ведущей на вершину каменистого холма Петра.
«Не месяцы, а несколько дней. Сколько дней, восемнадцать? Да, всего восемнадцать дней прошло с тех пор, как Помпей Магн повел нашу огромную армию в Фессалию, на восток. Он не хотел, чтобы я был с ним, — моя критика его раздражала. Поэтому он решил взять с собой моего дорогого Марка Фавония, а меня оставил здесь, в Диррахии, для присмотра за ранеными солдатами.
Марк Фавоний, лучший мой друг, — где он теперь? Если бы он был жив, вернулся бы ко мне с Титом Лабиеном.
Лабиен! Законченный мясник, варвар в шкуре римлянина, дикарь, который испытывал наслаждение, подвергая мучениям своих сограждан просто за то, что они были на стороне Цезаря, а не Помпея. А Помпей, имевший наглость наречь себя Магном — Великим, даже не пикнул, когда Лабиен пытал семьсот пленных солдат из девятого легиона. Людей, которых он очень хорошо знал по Длинноволосой Галлии. Вот в чем причина, вот почему мы потерпели поражение в решительном сражении под Фарсалом. Правильный курс был взят неправильными людьми.
Помпей Магн больше не Великий, и наша любимая Республика в агонии. Меньше чем за час».
С высоты холма Петра открывался великолепный вид на темное, как вино, море под сероватым небом с чуть размытым солнечным диском, на покрытые буйной зеленью холмы, убегающие к далеким вершинам Кандавии, на небольшой островной городок Диррахий, связанный с материком прочным деревянным мостом. Тихий пейзаж. Мирный. Даже бесконечные мили грозных фортификаций, ощетинившихся башнями и повторяющихся по другую сторону ничейной земли, стали ландшафтом, словно они всегда были тут. Немые свидетельства титанической работы обеих сторон во время осады, длившейся месяцы, пока в одну ночь Цезарь вдруг не исчез, позволив Помпею возомнить себя победителем.
Катон стоял на вершине Петры и смотрел в сторону юга. Там, в ста милях отсюда, на острове Коркира, находился Гней Помпей, его огромная морская база, сотни его кораблей, тысячи моряков, гребцов и морских пехотинцев. Странно, но у старшего сына Помпея Магна открылся талант адмирала.
Ветер трепал кожаные полоски его юбки и рукавов, развевал длинные седеющие рыжеватые волосы, прижимал бороду к груди. Прошло полтора года с тех пор, как он покинул Италию, и все это время он не брился и не стригся. Катон был в трауре по потерпевшему крах mos maiorum, по которому Рим всегда жил и должен был жить вечно. Но вот уже в течение ста лет mos maiorum упорно подрывают всякие политические демагоги и военачальники, и Гай Юлий Цезарь — худший из них.
«Как я ненавижу Цезаря! Я ненавидел его еще до того, как достаточно повзрослел, чтобы войти в сенат. За вид, за манеры, за красоту, за изумительное красноречие, за блестящую способность к законотворчеству, за обыкновение наставлять рога своим политическим оппонентам, за беспрецедентный военный талант, за абсолютное презрение к mos maiorum и, наконец, за неоспоримую знатность. Как мы воевали с ним на Форуме и в сенате, мы, назвавшие себя boni — добрыми людьми, патриотами Рима! Катул, Агенобарб, Метелл Сципион, Бибул и я. Катул теперь мертв, Бибул мертв. Где Агенобарб и этот монументальный идиот Метелл Сципион? Неужели я — единственный выживший boni?»
Вдруг пошел дождь, что не было неожиданностью в этих местах, и Катон возвратился в генеральскую резиденцию, где теперь находились только Статилл и Афенодор Кордилион. Два человека, которых он всегда был рад видеть.
Статилл и Афенодор Кордилион были парой его домашних философов так много лет, что никто и вспомнить не мог. Он кормил их и платил им за то, что они составляли ему компанию. Только настоящий стоик мог вынести гостеприимство Катона дольше одного-двух дней, ибо этот правнук бессмертного Катона Цензора гордился простотой своих вкусов. Окружающие стали называть его скрягой, но это нисколько не расстраивало Катона. Он был невосприимчив как к критике, так и к хорошему мнению других о нем. Но не меньше, чем к стоицизму, Катон был привержен к вину. Хотя вино, которое он распивал со своими философами, было дешевым и очень невкусным, зато запас его был бездонным. Катон без тени смущения заявлял, что если раб, стоящий меньше пяти тысяч сестерциев, делает столько же, сколько невольник, стоящий в пятьдесят раз дороже, то зачем переплачивать? А еще он не терпел в доме женщин.
Поскольку все римляне, даже совсем неимущие, любили удобства, странная приверженность к аскетизму выделяла Катона из общего ряда. Многие им даже восхищались. Это качество вместе с его поразительной целеустремленностью и неподкупностью возвысило его до статуса героя. Каким бы неприятным ни было порученное ему дело, он вкладывал в него всю душу. Его грубый, немелодичный голос, его блестящая способность устраивать обструкции на Форуме и в сенате, его слепое стремление скинуть Цезаря с пьедестала — все это дополняло образ несгибаемого борца. Ничто не могло запугать Катона, никто не мог урезонить его.
Статилл и Афенодор Кордилион и не думали его урезонивать. Немногие любили Катона, а вот они любили.
— Тит Лабиен остановился здесь? — спросил Катон, направляясь к столу с вином и наливая себе целую чашу, в которую даже и не подумал долить воды.
— Нет, — ответил Статилл, чуть улыбнувшись. — Он поселился там, где раньше жил Лентул Крус, и выпросил амфору лучшего фалернского вина у квартирмейстера, чтобы утопить свое горе.
— Пусть ему будет хорошо везде, только бы не у нас, — сказал Катон, ожидая, когда слуга снимет с него кожаные доспехи. Потом сел со вздохом. — Думаю, новость о нашем поражении уже распространилась?
— Повсюду, — ответил Афенодор Кордилион. В его старческих ревматических глазах стояли слезы. — О, Марк Катон, как мы будем жить в новом мире, которым будет править тиран?
— Старый мир еще не ушел в прошлое. И не уйдет, покуда я жив. — Катон залпом выпил вино и вытянул длинные мускулистые ноги. — Я полагаю, многие выжившие при Фарсале думают так же, как я. И уж определенно Тит Лабиен. Если Цезарь еще склонен раздавать помилования, Лабиена он ни за что не помилует. Не помилует, а?! Словно он уже царь. Абсолютно всех восхищает его милосердие, им восторгаются, ему поют хвалы! Ха! Цезарь — второй Сулла. Царская кровь в жилах его прямых предков текла еще семь столетий назад! Даже больше чем царская. Сулла никогда не претендовал на происхождение от Венеры и Марса. Если Цезаря не остановить, он провозгласит себя царем Рима. По крови он может быть таковым. А теперь у него есть и власть. Чего у него нет — это пороков Суллы. А лишь пороки помешали Сулле повязать лоб диадемой.
— Тогда мы должны принести жертву богам, чтобы Фарсал не стал нашим последним сражением, — сказал Статилл, наполняя чашу Катона из новой бутылки. — Хорошо бы разузнать больше о том, что случилось! Кто жив, кто убит, кого взяли в плен, кто спасся…
— У этого вина подозрительно хороший вкус, — прервал его Катон, хмурясь.
— Я решил, что… мм… после таких ужасных вестей мы не предадим наших убеждений, если последуем примеру Лабиена, — сказал, словно бы извиняясь, Афенодор Кордилион.
— Потворствовать своим сибаритским наклонностям неправильно, какими бы ужасными ни были новости, — отрезал Катон.
— Я не согласен, — раздался с порога вкрадчивый голос.
— О, Марк Цицерон, — невыразительно сказал Катон с неприветливым видом.
Все еще всхлипывая, Цицерон сел в кресло, с которого он мог видеть Катона, вытер глаза свежим, чистым большим носовым платком — обязательный аксессуар гения судопроизводства — и принял чашу с вином от Статилла.
«Я знаю, — отстраненно подумал Катон, — что горе его неподдельно, но меня от него тошнит. Человек должен победить все свои эмоции, только тогда он станет по-настоящему свободным».
— Что тебе удалось узнать у Тита Лабиена? — рявкнул он так, что Цицерон подскочил. — Где другие? Кто погиб под Фарсалом?
— Агенобарб, — сказал Цицерон.
«Агенобарб! Кузен, зять, неутомимый собрат-boni. Я никогда больше не увижу его решительного лица. Как он ненавидел свою лысину, убежденный, что его сияющий череп отпугивает избирателей всякий раз, когда он выдвигает свою кандидатуру в коллегию жрецов…»
А Цицерон продолжал трещать:
— Кажется, Помпей Магн тоже спасся в числе других. По словам Лабиена, это возможно при беспорядочном бегстве. Обычно в таких сражениях все стоят насмерть. А наша армия, можно сказать, и не сражалась совсем, сдалась почти сразу. Цезарь отбил атаку кавалерии Лабиена, вооружив своих пехотинцев осадными копьями, — и все было кончено. Помпей убежал с поля боя. Другие командиры последовали за ним, а солдаты или побросали оружие, прося пощады, или разбежались.