Выйдя из отделения, Ярославцев сказал себе:
— Кажется, продолжается… А когда началось?
МАТЕРЫЙ
Дачу новым ее владельцам передавали вдвоем с колченогим Акимычем, старым бывшим вором, служившим на даче ныне в сторожах. Законный уже хозяин — известный композитор, стеснительно предлагал отобедать, затем, спохватываясь, выспрашивал упущенные подробности относительно эксплуатации отопительной системы и водопровода, после снова возвращался к предложению перекусить в честь, так сказать… Композиторская жена вела себя иначе: подчеркнуто отчужденно, обеда не предлагала и к общению не стремилась.
— Достал ты ее ценой, — глядя на нее, шепнул Акимыч Матерому.
Тот снисходительно усмехнулся.
Наскоро попрощавшись с покупателями, сели в машину, и вот в последний раз мелькнула за ветвями яблонь знакомая крыша…
— На квартиру-то меня подбросишь? — спросил Акимыч, жавшийся на заднем сиденье к своему скарбу — двум потертым чемоданам и холщовому мешку с одеждой.
— Акимыч… друг! — сказал с чувством. — Есть просьба. Не хочу тебя подставлять… сам еле вроде ушел от ментозавров, чтоб они повымерли, от челюстей их ненасытных… Но кой-чего в городе осталось. На одной квартиренции. Просто жаль терять, Акимыч.
— А квартиренция простреливается? — ожесточенно проскрипел старик.
— Вот не знаю… Телефон у соседа молчит, а почему?.. Вдруг уехал, вдруг запой… Ваней его кличут, соседа. А задача, Акимыч, такая. Дам я тебе ключики, войдешь в квартирку; если Ваню застанешь, скажи, просил тебе Матерый передать: все барахло, что в комнате, в коробках, твое, Ваня, в подарок. А если нет там Вани, а другие люди околачиваются, скажешь, человек на улице за троячок намылил меня вернуть ключи хозяину…
— Как лысого причесывать, не учи, — огрызнулся Акимыч.
— Прости, родной, — Матерый засмеялся. Ему в самом деле было весело и отдохновенно. Будто всю предыдущую жизнь выделывал он какую-то затейливую, изматывающую работу, а теперь — конец работе, ну, разве часок еще последний остался, а там, дальше, — долгий век беспечности, свободы и солнца. — Войдешь в комнатку. На подоконнике — кактус. А возле кактуса — леечка. Маленькая пластмассовая… Худая — по шву разошлась. Моя фирма делала, — цокнул языком, припомнив. — Возьмешь ты леечку, бросишь ее в пакетик, а после поблуждаешь по городу, отрываясь от возможного.
— Камушки в леечке? — спросил старик. — В пластмассу заварил? Ясно… Боюсь: стар я стал…
— Акимыч… Сделай, родной. Я бы тебе леечку на сохранение оставил, но чего уж — давай откровенно: не двадцать тебе годиков… А я в этот город теперь ни ногой, сукой буду. На риск, думаешь, толкаю? Есть такой момент, да. Но так он всегда есть — вон на машинке сейчас катим, а колесико вдруг да отскочи…
— Тьфу, дьявол, типун тебе… — заерзал старик. Матерый вновь рассмеялся. Громко и чистосердечно, аж в легких захолонуло — отдохнуть надо, к морю надо, ветрами солеными отдышаться… Море. Вспомнил, как еще мальчишкой, после колоний, барачных ночей, заборов в колючей проволоке с бастионами вышек, вернулся к морю. В каком-то давнем июле. Спокойно оно было тогда, прозрачно и тихо. И он вошел в искрящуюся золотом лазурь воды — в одежде, в ботинках. И погладил море… Как старого, верного пса у дома, к которому вернулся из скитаний, боли, тьмы. Море! Сколько же веков он не видел его… Вот на Каспии был недавно, а не видел. Сутолока вокруг мешала, людишки, дела, разговоры-беседы. А где-то вдалеке, декорацией, синь… из которой денежки качались в виде балыков и икорки.
— Ну, а коли засыплюсь? — спросил старик осторожно.
— Да тебе-то что? — отмахнулся Матерый. — Криминала на тебе никакого. И, по-моему, — посерьезнел он, — чисто там. Вчера проезжал — чисто. Знак на подъезде в случае провала должен быть: меловая черта. Ан нет черты.
— Э-э, где наша не пропадала! — согласился Акимыч. — Только домой сначала давай, барахло сброшу.
Матерый кивнул, сосредоточенно насвистывая разухабистый мотивчик.
Через три часа на условленном месте Акимыч вручил ему заветную леечку.
— Квартира пустая, никого, — доложился старик. — Ну, взял вот… А после по городу… до седьмого пота петлял, аки лис от гончей стаи. Но вроде от страху петлял, не от нужды.
— Спасибо, Акимыч. — Матерый стиснул его плечо. — Не поминай лихом. Будет судьба — свидимся.
— Да уж… простились, Лешка! — Старик толкнул дверь машины. — Чего там… Осторожно езжай только, спеши в меру… Далеко ведь собрался, знаю…
Матерый проводил его взглядом — старого, хромого, такого одинокого в оживленно спешащей, обтекающей его толпе.
Прощай, Акимыч!
А теперь — уходи прочь, пролетай за стеклом, проклятый город-ловушка, город страха и тягостных будней, город-убийца, город-кошмар — да, ты вернешься еще во снах и не раз заставишь вскочить среди ночи с постели с испуганно бьющимся, как птица в силках, сердцем…
На выезде из города у поста ГАИ стояло пять машин — видимо, шла какая-то проверка. Двое инспекторов на обочине пристально высматривали в потоке машин одним им только ведомые цели.
Пронесет? Нет… Лейтенант указал жезлом — принять вправо! Матерый отстегнул ремень безопасности, палец под куртку, привычным движением спустил предохранитель с «парабеллума». Некстати вспомнился перевод названия пистолета: «готовься к войне».
— Ваши документы… — козырнул лейтенант. Принял водительское удостоверение и техпаспорт, бегло просмотрел их. Вернул. — Идите на пост, отметьтесь, — буркнул, отворачиваясь.
— Зачем? Не ночь же.
— Идите на пост, отметьтесь, — раздраженно повторил инспектор. — Ночь, день, какая разница? — И вновь отвел в сторону жезл, останавливая теперь уже «Волгу».
Ну, гады! Матерый прошел в стеклянный куб помещения, осмотрелся — коротко и чутко: двое, очевидно, водители, стояли за спиной капитана, сидевшего возле пульта и переписывающего их данные из документов в журнал. Трое сержантов толклись посередине, обсуждая со смешками и прибаутками какой-то эпизод из служебной практики. Еще один — пожилой, в штатском, но по всему чувствовалось — не гаишник, опер — опытный, битый, сидел на стуле в углу, невнимательно листая брошюрку.
Больно, невыносимо больно кольнуло в груди… Что-то горячее медленно обволокло сердце, прошибло потом. Но не это занимало Матерого, другое: в том, как стояли и сидели здесь люди, в том, как беседовали, возились с бумажками, листали брошюрку, увидел он голую, беспощадную схему.
— Вы тоже с документами? Давайте… — едва обернувшись в его сторону, протянул капитан, оторвавшись от журнала.
Вот пальцы капитана, вот касается их серая книжечка техпаспорта, а вот его, Матерого, кисть, а к ней стремительно приближается ловко выпорхнувшая из рукава одного из «водителей» клешня наручника…
Он видел все происходящее в каком-то замедленном темпе, и точно так же неторопливо и густо окутывала сердце жгучая, скручивающаяся волна…
Щелк — наручник плотно охватил запястье. Милиционеры разом бросились на Матерого сзади, «водители» повисли на руках…
— Черта с два… — прохрипел он, наливая все мышцы не силой, уходящей уже, сломленной, — ненавистью.
Обвиснув на «водителях», ударил ногами сержантов, целя каблуками в переносицы. Двое рухнули. Лейтенант за столом выхватил пистолет из кобуры, потянул затвор, но он Матерого не пугал, пока еще успеет пальнуть… Локтями отбился от сержантов, настырно устремленных к нему, не то угрожавших, не то увещевавших. Или увещевал тот, пожилой, главный? Мир потерял все звуки. Матерый бил — резко, беспощадно и точно. Бил этих коварных врагов, а они неотвязно цеплялись и цеплялись, а ненависть уходила и уходила, лишая его всех шансов, в груди уже была какая-то холодная, погасшая пустота, будто вырвали оттуда все начисто и теперь ничего, кроме зиявшей пустоты, там не существовало.
И вдруг в сумятице лиц, рук, милицейских погон он отчетливо, как в фокусе, различил лицо пожилого — жесткое, неумолимое. Он, пожилой, наверняка и рассчитал, как его, Матерого, брать, чтобы все чисто произошло, без зазоринки. Он — главный волкодав. И, последним усилием сбросив с себя тяжкую, пригибающую к полу массу, он перекатился к стене и, изогнувшись, выхватил «парабеллум».
Мир окончательно сузился. Ныне в нем было лишь напряженное лицо главного врага, мушка и… неуловимо дрогнувший от выстрела ствол оружия. И мысли вот вам — хитрые, организованные овчарки, идущие по следу, истребляющие меня — санитара этого стада, выгоняющие неизменно на флажки закона, не дающего ни двигаться, ни дышать, ни жить. Мне! Да, пусть только мне, но я тоже целый мир, тоже! И стреляю сейчас в ваш мир, всегда меня изгонявший и не приемлющий мой…
А после ничего не стало.
СЛЕДСТВИЕ