Скажи от меня. Я послал... А вам нужно? — обратился Орлов к капитану.
— Я — Победзинский. Капитан Победзинский... — вразумительно доложил капитан, почтительно склоняясь.
— А? Да... — странно проговорил Орлов и снова прибавив: — Да! Да! — он вдруг обвёл глазами обоих вместе. — Понимаю... Ну, ступайте оба к брату Алексею.
Капитан хотел что-то сказать или возразить, но Орлов уже повернулся спиной и был за несколько шагов.
— Не узнал меня, вот как занят! — сказал капитан. — Ну, идём, пане-сержанту! Отлично. Добже.
— Что же отличного? — сурово проговорил Борщёв и, недовольный, он двинулся за капитаном прямо на большое крыльцо.
Он был зол не на Орлова, а на себя...
— Как мальчишка запутался и ничего не сказал. Надо было прямо сказать в трёх словах!
— Отлично, пане... — восклицал Победзинский. — Идите к Алексею Григорьевичу. Он принимает всякое утро в Кремле... Ему и скажите, что Григорий Григорьевич лично приказал его просить похлопотать об вашем производстве. Тогда он всё сделает.
— Зачем же я лгать буду?
— Э, пане-сержанту... Разве вы думаете, Григорий Григорьевич упомнит, что он вас видел и что сказал. У него голова кругом идёт. Он небось даже забыл или перепутал, о чём прусский посол просил его передать государыне!.. А вы думаете, что вы теперь ему даже во сне будете сниться неделю.
— Да не в том дело! Я врать не хочу. Этак, ведь, пользуясь его рассеянностью или заботами — я могу, по вашему, вытащить у него из кармана кошелёк...
— Э, пане-сержанту. Это филозофия. А филозофы — дурни, ей Богу, дурни. Филозофия мешает всякому делу.
— Я этого слова не знаю и не понимаю, отозвался Борщёв. Поэтому и отвечать не могу. Но что я знаю — то знаю... Лгать и воровать — одно и то же. Когда лжёшь про кого, то берёшь незаконно чужия слова или мысли.
— Не вем, что пан сказывает. Филозофия. Не понимаю.
Борщёв сам не понял слов, которые сказал, но за то понимал отлично, что именно хотел сказать, да не сумел.
Капитан стал убеждать Борщёва отправиться непременно к Алексею Орлову и, даже не сочиняя на его брата — генеральс-адъютанта — сказать, что он видел его и, объяснив своё дело и просьбу, просить помочь.
Борщёв подумал и согласился.
— Но я скажу, что не успел ничего объяснить Григорию Григорьевичу.
— Тьфу!.. Ну ничего не говорите. Просто идите к нему и просите! согласился наконец капитан.
Они стали прощаться на подъезде и Борщёв, вспомнив, вдруг спросил:
— Как же он вас-то не узнал?
— Э, пане-сержанту... Он и себя в зеркало иной раз, не узнает от заботы, да от спеха.
— Но, однако...
— Да я недавно тут... Не привык к лицу.
— Вы адъютантом или секретарём у него?
— Нет. Я так... Так... Бываю, пане-сержанту! Я бываю...
"Чудно всё это! подумал Борщёв, но ничего не сказал. Бываю?! Ишь какая должность!"
И он невольно рассмеялся своей мысленной остроте.
Они простились, и Борщёв, найдя свою лошадь, шагом въехал со двора, где стояло ещё много карет.
"Будут ждать всё, пока он кофе кушает!" — подумал Борщёв.
И тихо, шагом, направив лошадь по дороге в город, Борщёв невольно глубоко задумался.
Прежде всего Борщёв спросил себя мысленно: отчего он, видав Орлова не раз в Петербурге, на улицах и в трактирах, никогда не только не смущался, но даже не обращал на него особенного внимания. Раз только позавидовал он его чудовищной силе, которой отличались все братья-богатыри. Почему же он теперь смутился? Недавно он ткнул в него пальцем Хрущёву, когда он мимо них проезжал по Никитской. Он даже обругал его. А тут струсил! И сам не знал, отчего струсил? Дела пустого не мог в трёх словах изъяснить.
Затем невольно Борщёв стал сравнивать того цалмейстера Орлова, "Гришутку-ведмедя", который жил в квартире на Морской и кутил на весь мир... И этот генеральс-адъютант, здесь в палатах села Петровского...
— Ведь он всё тот же Гришутка-силач и чертолом! — вслух сказал Борщёв.
Чрез минуту честная и умная натура решила иначе.
— Нет, не тот же. Этак стало быть все — пройдохи. Ведь и Разумовские, стало быть... Ведь они и вовсе казаки были. А ведь мы все Разумовских почитаем — одного за фельдмаршала, другого за гетмана. А Орловых ругаем. Скажут, что они будут графами, кричим: срамота! Что ж это? Хрущёв правду сказал.
— Это всё наша зависть говорит! — снова вслух решил сержант. — Хрущёв прав: обиды и разоренья от него никому. Царица отличила, а нас завидки берут.
Мысль его перешла на Гурьевых. Они отчего из кожи лезут? Всё тоже...
— Да и многие, многие офицеры гвардии, — заговорил Борщёв, — даже бывшие приятели Орловых, теперь их ругают повсюду всячески за глаза — всё из-за одной зависти. Если бы хохлы какие, казаки, пришли бы при покойной императрице поносить всячески Разумовских — мы бы их на смех подняли, а сами то же делаем!
Борщёв презрительно засмеялся.
— Люди все одинаковы на свете родятся, — заговорил он опять вслух. — Есть, правда, глупые, есть злые... Но всё-таки одинаковые. Но фортуна на свете всё творит... Вот познай меня фортуна — и я то же получу... Что?! Что?! — воскликнул сержант, будто рассердившись на себя. — Что мне нужно? Разве мне это нужно? Это?! Сановничество? Вельможество? Ну их к Богу! Мне одну Анюту нужно! Да. Всё отдал бы за неё. Будь я генеральс-адъютант — я бы и это отдал. Говорят, душу свою сатане продают люди чрез колдуна, чтобы получить желаемое. Страшно! А как подумаешь... Ей Богу, им бывает!.. так бы сейчас, и продал. Только Анюту дай в обмен!..
И мысли Борщёва перешли на любимую девушку и на поведение деда. Анюта передала ему ещё вчера свои подозренья, что отец что-то будто скрывает и что становится ей непонятным, что она начинает бояться смутно чего-то нового, внезапного и пожалуй горького.
"Бог его знает, что у него в голове, думал Борщёв. Я бы себя и в дом не пустил. Ведь это мучить только людей: позволять видеться, чуть не жить вместе... а брака не дозволять. Сказывает он, что родня. Правда. Но ведь сам сказывает, что за границей этакая родня венчается и Бои благословляет брак. А ведь немцы или французы хоть иной веры, а всё же