выяснилось, был членом это самой «Независимой Эстонии». Однако пошли разговоры, будто автор хотел переправить свою рукопись за границу.
Презумпция виновности сработала безотказно.
«Сережа даже ходил на прием в КГБ. Там не отрицали, что Довлатов не имеет никакого отношения к делу, которым они тогда занимались, и перенаправили книгу товарищам по работе в ЦК, в отдел печати. Те, в свою очередь, адресовали ее редактору «Советской Эстонии», которому настоятельно рекомендовали принять меры. Сережа позвонил мне утром на работу и сказал: «Тамара, меня вызывают на редколлегию, будут увольнять, я подаю заявление по собственному желанию», – и бросил трубку. Я перезвонила – его уже не было. Для меня все происходящее было катастрофой. Я была беременна и не знала, посадят ли его, уедет ли он… Это действительно было крушение всех наших надежд, ведь от этой книги тогда зависела вся наша жизнь. Мы думали, Сережу примут в Союз писателей Эстонии, я поменяю свою квартиру на комнату в Москве, мы уедем. Тогда в Москве было гораздо проще жить и работать, чем в Ленинграде», – расскажет впоследствии Тамара Зибунова.
А что было потом?
Потом была редколлегия и образцово показательная порка Довлатова, который «докатился», который «хуже Солженицына», которому «нужно покаяться», далее – заявление по собственному желанию, разумеется, и запой как логическое завершение всего этого паноптикума.
Из письма Сергея Довлатова Людмиле Штерн:
«Я как никогда абсолютно беспомощен, пережил крушение всех надежд, всех убогих своих иллюзий.
«На свете счастья нет, но есть покой и воля», – сказал парнасец, исступленно жаждущий счастья. Воля как продолжение мужества во мне отсутствовала изначально. Покой же возможен лишь в минуты внутреннего согласия. А какое уж там согласие, если мне до тошноты противно все в себе: неаполитанский вид, петушиное красноречие, неустоявшийся к семидесяти годам почерк, жирненькие бока, сластолюбие и невежество. Даже то, что я себе противен и пишу об этом, мне противно».
И сразу из милого провинциального городка Таллин превратился в кромешно далекий советский населенный пункт с денно и нощно работающей машиной наказания и поощрения, слежения и подавления. Западный либерализм эстонских партийных работником мгновенно улетучился и обернулся неубиваемой привычкой к жесткому закручиванию гаек по первому сигналу сверху.
Как тут не вспомнить откровения товарища Копчунаса, у которого Довлатовы-Мечики жили в эвакуации в Уфе:
– Меня тут благодарить не за что, мне партия приказала вас поселить, я и поселил, а приказала бы расстрелять, как врагов народа, в расход пустил бы, не задумываясь. Хотя люди вы вроде и хорошие, но партии видней.
Конечно, сейчас легко досадовать на то, что напрасно, мол, пошел тогда Сергей в КГБ на поклон, чем автоматически поставил себя в список «проходящих по делу» (если пришел, значит, совесть мучает, значит, осознает, что виноват, значит, боится). Действительно, он боялся за книгу, которая уже была готова и должна была вот-вот выйти.
Отчаянный шаг.
Бессмысленный.
Сам это понимал прекрасно, но сделал его, будучи загнанным в угол.
Услышал традиционное – «разберемся», «не переживайте», «работайте дальше», но сразу за этими ничего не значащими словами последовал удушающий прием, после которого было впору или напиться, или покончить с собой.
Сработало онегинское —
«он застрелиться, слава богу,
Попробовать не захотел».
Что же касается до охлаждения к жизни, о котором далее, как известно, сообщает Пушкин, то оно произошло уже давно.
Стало быть, выходило, что изначально нечто было неправильно устроено в системе взаимоотношений этого общества и человека, живущего в нем. Недоверие, подозрительность, владение навыком говорить одно, а думать другое, видеть реальность, но верить в миф, повторять официальный абсурд и уметь читать между строк.
Всеми этими качествами Сергей, безусловно, обладал, но все чаще и чаще «невыносимая легкость» советского бытия повергала его в совершенное помрачение, наваливалась смертельная усталость от всего этого циркового представления, когда уже больше не было сил играть по правилам, раз и навсегда установленным системой.
И вот теперь Довлатов шел по Таллину, еще совсем недавно казавшемуся ему таким приветливым и таким несоветским.
Называл его «вертикальным городом» – Пикк-Ялг, башня Нунна, ратуша, Толстая Маргарита и Кик-ин-де-Кёк.
Смотрел вверх, на небо, по которому летели самолеты, чьи пассажиры с любопытством смотрели вниз, говорили при этом – «Таллин, Эстония», а не «Эстонская ССР».
Например, точно так же из окна иллюминатора смотрел вниз Иосиф, все запоминал, чтобы потом записать в дневнике:
«В полдень самолет стартует без разворота прямо на запад: профиль соседки слева залит солнцем. Внизу – Эстония, вижу Усть-Нарву… Венгерский майор смотрит в иллюминатор с любопытством профессионального военного. Вот и всё.
За шеломенем еси, за облаками.
Кто платками машет вслед, кто кулаками…
Чехословакия сверху похожа на Литву сверху; но без озер (видел Тракай и Вильно – о Господи!)… Сели. Квайт найс. Вошли в зал для транзитных…
Я не чувствую ничего. Ничего. Только духоту».
Действительно, ничего не чувствовал Сережа, ни обиды, ни злости, ни разочарования. Вспоминал, как однажды в письме отцу сказал, что никогда не уедет из Ленинграда. Но выходит, что не сдержал обещание – убегал из него, не умея вынести такую в нем жизнь, потом возвращался с тяжелым сердцем, потом опять убегал, и вот сейчас вновь стоял перед возвратом, как над пропастью. Что было тому причиной? Трудно сказать. Может быть, неумение выстроить здесь жизнь «как все» – семья, работа, положенный законом отпуск, гарантированное светлое будущее? Или нежелание? Разумеется, как и у всякого нормального человека, желание было, но с ним таинственным образом соседствовало «патологическое отношение к слову», которое и «сделало меня отчасти нравственным выродком, глухим… идиотом» (из письма Довлатова).
Смешно конечно, но напоминал сам себе Льва Николаевича Мышкина, который в вагоне третьего класса подъезжал к Петербургу после долгих странствий по Европе.
Вот ведь как – все в Европу, а он из.
Смотрел в окно, за котором снова и снова проносились какие-то безликие постройки, заборы, частокол высаженных вдоль полотна черных деревьев, опоры контактной сети.
Смотреть на это не хотелось, и Сергей закрыл глаза…
И это уже потом поезд сбавит ход и начнет, скрипя на стыках, втягиваться к перрону Московского вокзала, а в своей книге «Ремесло» Довлатов напишет так: «Три года я не был в Ленинграде. И вот приехал. Встретился с друзьями. Узнал последние новости. Хейфец сидит, Виньковецкий уехал, Марамзин уезжает на днях. Поговорили на эту тему. Один мой приятель сказал:
– Чем ты недоволен, если разобраться?