из толстого, пугливого мальчика, а затем романтически влюбленного юноши превратился в алкоголика и хулигана? В общем, это будет длинно. И ненужно…
Не надо обвинять, и думать тоже не надо. Все ясно. Ты уходишь, теряется связь с любимым Таллином, какая-то жизнь ушла. И стало ее меньше. Вот я и плачусь. Все гангстеры слезливы…
Я совершенно убедился в полной своей жизненной непригодности. Но писать буду. Хотя перспектив никаких. Тем дороже все это, бумага, слова.
Надо что-то решать, действовать, а я не умею. Тамара, я не врал, что люблю. Тебя, по-человечески и по-братски, как только умею.
И я прошу, не на словах. Останься моим самым близким другом. Не говори, что все три года были только плохие, это же не так.
Мне очень, очень плохо.
Люблю всех моих детей, всех моих жен, врагов, и вы меня простите».
«Тамара! Выяснение безобразно затянулось. Хотя давно все ясно. Никто тебя не обвиняет, ты абсолютно права. Ничего конкретного, тем более заманчивого, я тебе не обещал, да и не мог обещать. Мои обстоятельства тебе известны.
Между нами, говоря старомодно, все кончено.
В Таллин никогда добровольно не приеду. Мне там нечего делать. У меня были какие-то планы, варианты, поздно и глупо об этом рассуждать.
Видно, мне суждено перешагнуть грань человеческого отчаяния.
От всего сердца желаю тебе удачи. И все-таки зря…
Прощай. С.Д. Не звони мне и не пиши. В этом месяце обязательно вышлю не меньше 30 р»…
(через некоторое время переписка Сергея и Тамары возобновится и продолжится, когда Довлатов уедет в Америку).
Таким образом, получается, что в течение года Довлатов перебивался разовыми заработками, жил в долг, а в «Костре» работал эпизодически, получая мизерные деньги. Хотя, по словам сотрудников, в журнале платили хорошо, по-московски. Видимо, все-таки режим минимального присутствия, о котором Сергей договорился со Святославом Сахарновым, имел и свою оборотную сторону.
Запрет книги в Таллине, как следует из переписки, стал для Довлатова сильнейшим потрясением, «трещиной», однако он настойчиво продолжает писать и носить свои тексты по журналам. По сути, Сережа занят только этим, он не может думать ни о чем другом – ни о работе, ни о новорожденной дочке, ни о выясняющих между собой отношения маме и Лене. Он абсолютно фанатичен в этом вопросе, хотя, думается, уже смирился с тем, что профессиональным советскими писателем ему не быть никогда.
И вот так ежедневно, невзирая на похмелье, плохое самочувствие, непроходящую тоску, он садится к столу и начинает писать. Здесь свой рабочий график он соблюдает неукоснительно.
Перелистывает записные книжки.
Вспоминает те или иные эпизоды.
Курит.
Заправляет в печатную машинку лист бумаги.
Просит ему не мешать, и ему не мешают, потому что уже давно привыкли к тому, что, когда Сережа пишет, в доме должна быть абсолютная тишина.
Интересно, что в парке Дома творчества писателей в Коктебеле именно в эти годы висел плакат – «Тише! Работают писатели». Довлатов, конечно, не знал о его существовании, но подсознательно чувствовал, что статус настоящего литератора кроется в его умении абстрагироваться от окружающих, не замечать их, быть другим, возвышаться над толпой критиков, редакторов и цензоров, а еще быть снисходительным к читателю, которой порой тоже, честно говоря, не всегда оправдывал его ожидания.
Другое дело, что, когда выходил из этой своей самодельной «башни Вячеслава Иванова» на углу Таврической и Тверской, становился другим человеком.
Вот, например, как сейчас, когда у Чванова Александр Иванович Куприн заказал ухи ершовой с расстегаями, мясо холодное с дичью, филе, соте с шампиньонами, разварную стерлядь с овощами, горячие пирожки, соленья и штоф водки.
Выпили (водка легла на «Агдам», как всегда, замысловато), немедленно закусили, и разговор тут же обрел плавное течение.
Александр Иванович стал рассказывать Сереже о своем детстве, которое он провел с маменькой во Вдовьем доме на Кудринской площади в Москве. Безобразничал тут самым что ни на есть отчаянным образом, однажды, например, без билета пробрался в зоологический сад, дабы посмотреть, как в неволе обитают разные дикие животные – лисы, медведи, волки, наконец, но был пойман бородатым, похожим на ассирийца сторожем и возвращен своей родительнице с назиданием. В наказание же маменька привязала маленького Сашу за ногу…
– Вот за эту самую ногу, можете ли себе представить, Сергей Донатович!
…к чугунной ножке кровати, чтобы он не смог убежать, разбойник такой!
Довлатов слушал великого русского писателя, на которого его находили похожим, или это он сам так хотел походить на него, и задавал себе вопрос, а почему он никогда не пишет о своем детстве, не вспоминает его, словно бы и не было его никогда. Словно бы он сразу родился рядовым (потом ефрейтором) внутренних войск Довлатовым, который всегда хотел стать известным советским писателем.
Александр Иванович меж тем смеялся, что-то даже напевал себе под нос, указывал официанту, чтобы он налил по второй, и переходил к повествованию о своей кадетской юности…
Нет, ничего, кроме посещения рыбного магазина после уроков, почему-то не вспоминалось Сереже.
Довлатов проходил мимо темной витрины, в которой были установлены носатые чучела осетровых и прочих обитателей пресных водоемов, входил во двор, отыскивал глазами окна своей квартиры, в одном из которых горел свет.
– Ты будешь ужинать, Сережа? Ты плохо выглядишь. Ты хорошо себя чувствуешь?
– Хорошо, мама, просто я очень устал.
Транс-цен-ден-тально
Насставание с «Костром» получилось не самым сердечным.
«Прощай, «Костер»! Прощай, гибнущий журнал с инквизиторским названием! Потомок Джордано Бруно легко расстается с тобой…» – воскликнет на прощание Довлатов.
Валерий Воскобойников, работавший в журнале в это время, так объясняет (оправдывает) довольно прохладное отношение Сергея к изданию, в котором было приложено немало усилий, чтобы ему помочь в весьма непростой (очередной) период его жизни: «В это время начались первые Сережины контакты с американскими издательствами. А когда он уже уехал в Нью-Йорк, ему, естественно, нужно было написать о том, как загнивает Советский Союз. Рассказывая об этом, он внес в разряд загнивающих объектов и «Костер». Я читаю эти его воспоминания не то чтобы с долей обиды, скорее с пониманием, что иначе он написать в тот момент не мог. Тем более что детская литература была для него по-прежнему чужда. А мы в «Костре» изо всех сил старались делать лучший детский журнал в стране, и мы это сделали. Мы печатали то, что другие издания боялись публиковать: две повести Аксенова («Мой дедушка – памятник» и