Все разъяснилось, когда сели за стол.
– А я знаете что надумала своей глупой-то головой? – заговорила Лиза и вдруг зажмурилась: самой страшно стало.
– Ну! – подстегнул Петр.
– А уж не знаю, как и сказать, ребята. К Пахе на поклон идти надумала. Чего ему дом-то разорять? Пущай берет боковуху, раз у его тот деньги забрал. – «Тот» – это Егорша, иначе его Лиза не называла.
– А ты?
– А чего я? Без крыши над головой не останусь. – Лиза кивнула на старый дом. – Вон ведь ты какой дворец отгрохал. Да его не то что на мой век хватит – ребятам моим останется. А покамест я и у Семеновны в доме поживу – все равно пустой стоит.
Григорий согласно закивал – для этого все хорошо, что бы ни сказала и ни сделала Лиза.
– Я уж и так и эдак, ребята, прикидывала, ночи ни одной не сыпала – все об этом доме думушка, ну все худо, все не так. Господи, да помру я, что ли, без дома! Мне само главно – чтобы дом целехонек был, чтобы память о тате на земле стояла. Верно, Петя, я говорю?
Вот теперь Петр понял все. Понял – и такое вдруг ожесточение охватило его, что он взмок с головы до ног. Ну почему, почему она всегда уступает, жертвует собой? Отдать свой дом каким-то подлецам просто так, за здорово живешь… Да что же это такое? А с другой стороны, он и понимал свою сестру. Можно отсудить дом. Все можно сделать, на все есть законы – и Нюрку Яковлеву с Борькой из дома выгнать и Егоршу обуздать. Да только она-то, сестра, живет по другим законам – по законам своей совести…
– Ну, достанется же нам опять от Михаила! – сказал Петр.
– А я уж подумала об этом, Петя. Ну только что мне с собой поделать? Не могу же я с тем судиться?
– Ну правильно, правильно! – живо поддержал сестру Петр. Ибо как бы там ни бесился Михаил, а самочувствие сестры ему было дороже всякого дома.
3
Сколько дней она не хаживала по деревне, сколько дней бегала задворками, не смея взглянуть людям в глаза? Полторы недели? Две? А ей казалось, целая вечность прошла с того часа, как она, наскоро поскидав на Родькину машину самые нужные вещишки и одежонку, выехала из ставровского дома. Зато теперь, когда она знала, что ей делать, она больше не таилась. Среди бела дня шла по Пекашину.
Жарко и знойно было по-прежнему. Кострищами полыхали окна на солнце, душно пахло раскаленной краской. Все под краску теперь берут: обшивку дома, крыльцо, веранду, оградку палисадника, культурно, говорят, жить надо, по-городскому. А она кистью не притронулась к ставровскому дому. Все оставила, как было при Степане Андреяновиче и снаружи и внутри. Чтобы не только вид – запах у дома оставался прежний. И тут ее прошибло слезой – до того она истосковалась по дому, по своей избе, по всему тому, что свыше двадцати лет служило ей верой и правдой.
Она выбежала на угорышек у нового клуба, привстала на носки – и вот он, дом-богатырь: за версту видно деревянного коня.
И она с жадностью смотрела на этого чудо-коня, летящего в синем небе, ласкала глазами крутую серебряную крышу, зеленую макушку старой лиственницы и шептала:
– Приду, сегодня же приду к вам. Вот только схожу к Пахе и приду…
Паха Баландин со своей семьей чаевничал. Семья у него немалая. Пять сыновей при себе да два сына в армии. Самому малому, сидевшему на коленях у отца, не было, наверно, еще и года, а у Катерины, как отметила сейчас про себя Лиза, уже опять накат под грудями.
– Садись с нами чай пить, – по деревенскому обычаю пригласила хозяйка гостью к столу.
– Нет, нет, Катерина Федосеевна. Мне бы Павла Матвеевича. С Павлом Матвеевичем хочу пошептаться.
– Пошептаться? – Паха широко оскалил крепкие зубы с красными мясистыми деснами. – А Павел-то Матвеевич захочет с тобой шептаться?
– А не захочет шептаться, можно и собранье открыть. У меня от жены секретов нету. – И тут Лиза выхватила из-под кофты бутылку белой – нарочно прихватила в сельпо, чтобы Паха податливее был, – поставила на стол.
Паха завыкобенивался: один не пью, и Лиза – дьявол с тобой! – осушила целую стопку.
Осушила и больше хитрить не стала – пошла напролом:
– Сколько ты, Павел Матвеевич, за верхнюю-то избу тому выложил?
– Кому тому? Суханову? А тебе какое дело?
– Дело, раз спрашиваю. Хочу деньги тебе вернуть. – Лиза и на это решилась. Есть у нее на книжке пятьсот рублей, за корову когда-то выручила неужели ради дома пожалеет?
Паха захохотал:
– Не ерунди ерундистику-то! Ротшильд я, что ли, деньгами-то играть?
– Ладно, – сказала Лиза, не очень рассчитывавшая на такой исход, – раз совести нету, бери боковуху.
– Боковуху? Это твое-то гнилье? Ха-ха! А ты, значит, барыней в перед? Ловко!
– Да ведь дом-то мой! Я и так себя пополам режу. А ты сидишь расхохатываешь…
Глазом не моргнул Паха. Хлопнул еще полнехонький стакан ейного вина, обвел хмельным взглядом притихших за столом ребят:
– Глупая баба! У меня на плане-то знаешь что? Проспект Баландиных. Каждому сыну дом поставить. Да! В деревне хочу деревню сделать. Чтобы Баландины – на веки вечные! Понятно тебе, нет, для чего живу?
Захлюпала, заширкала носом Катерина. Возражать мужу не осмелилась, но и разбойничать с ним заодно не хотела. А вслед за матерью заплакали и ребята.
4
Она не пошла к ставровскому дому. Сил не было глянуть в глаза окошкам, встретиться взглядом с крыльцом, с конем, которых она предала. Но и домой к своим братьям и детям ей тоже сейчас ходу не было. Не совладает с собой, разревется – что будет с Григорием?
Спустилась под угор, побрела к реке. Старая Семеновна все, бывало, в молодости ходила на реку смывать тоску-печаль (непутевый мужичонко достался) – может, и ей попробовать? Может, и ей полегче станет?
Вслед ей с горы тоскливо, с укором смотрел деревянный конь – она спиной чувствовала его взгляд, – старая лиственница причитала и охала по-бабьи, баня и амбар протягивали к ней свои старые руки… Все, все осуждали ее. И она тоже осуждала себя. Осуждала за горячность, за взбрык, за то, что так безрассудно бросила дом: ведь потерпи она какую-то неделю да прояви твердость – может, и опомнилась бы Нюрка, сама забила отбой.
Вертлявая, натоптанная еще Степаном Андреяновичем и Макаровной дорожка вывела ее к прибрежному ивняку. На время перестало палить солнце – как лес разросся ивняк, – а потом она вышла на увал, и опять жара, опять зной.
И она стояла на этом открытом увале, смотрела на реку и глазам своим не верила: где река? где Пинега?
Засыпало, завалило песком-желтяком, воды – блескучая полоска под тем берегом…
Долго добиралась Лиза до воды, долго месила ногами раскаленные россыпи песков, а когда добралась, пришлось руками разгребать зеленую тину, чтобы сполоснуть зажарелое лицо.
Она села на серый раскаленный камень и заплакала.
Каждую весну, каждое лето миллионы бревен сбрасывают в реку. Тащи, волоки, такая-разэдакая, к устью, к запани, к буксирам. А силы? Какие у реки силы? Откуда, от кого подмога? От малых речек, от ручьев? Да они сами давно пересохли – все леса на берегах вырублены. Вот и мытарят, вот и мучат все лето бедную. Пехом пропихивают каждое бревно, волоком, лошадями, тракторами. Боны-отводы в пологих берегах и на перекатах ставят, а там, где боны, там и юрово, там и крутоверть песчаная…
Ни одна рыбешка не взыграла в реке. И Лиза подумала: да есть ли в ней она вообще? Может, вымерла, передохла вся?
Вдруг гром, грохот расколол сонную речную тишь, каменным обвалом обрушился на нее: офимья, или амфибия по-ученому, почтовый катер-вездеход, похожий на ярко раскрашенную лягушку. Вынырнул из-за мыса, вмиг взбуровил, взбунтовал воду у ног Лизы – возле самого берега, чуть ли не по суше проскакал. Высунувшийся из окошка молодой паренек со светлыми, распластанными по ветру волосами помахал ей рукой, оскалил зубы в улыбке: рад, доволен дурачок. А чему радоваться-то? Из-за чего скалить зубы? Из-за того, что реку замучили, загубили?
Ей было чем вспомнить Пинегу. Она-то на своем веку испила из нее радости, попользовалась от ее щедрот и милостей, в самые тяжкие дни шла к ней на выручку.
Бывало, в войну ребята приступом приступят: дай исть, дай исть! – хоть с ума сходи. А пойдемте-ко на реку! Мы ведь сегодня еще у реки не были…
И вот забывался на какое-то время голод, снова зверята становились детьми. А потом, когда подросли немного близнята, Петька и Гришка, Пинега стала для них второй Звездоней: с весны до поздней осени кормила рыбешкой, Да еще и на зиму иной раз сушья оставалось.
Мать, мать родная была для них Пинега, думала Лиза, а кем-то она станет для ее детей, для Михаила и Надежды?
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Черно-пестрая Звездоня, весело блестя на утреннем солнце крутыми гладкими боками, выкатила из красных ворот, встала посреди дороги и давай трубить в свою трубу.