Точно могучая стена, высилась эта гора между нами и городом, морем, соблазном и суетой. Каждый год глаза всей деревни обращались к ней, изучая облака, что стекали меж ее ребристыми уступами, набухая и насыщаясь влагой перед великим странствием над нашими полями. «Облака рождаются от горы», — рассказывал мне дедушка, когда я был маленьким. Мы шли с ним по полю в ожидании дождя, и я, как дедушка, тоже складывал руку козырьком над глазами. Он крошил землю в пальцах и то и дело переводил взгляд на гору.
«Как-то раз, когда случилась сильная засуха, мы отправились на гору поглядеть, что стряслось с облаками. Мы пошли туда всей бригадой — Циркин, Либерзон, бабушка Фейга и я. Весь день мы ползли по скалам и колючкам, пока не добрались до вершины, и всю ночь бродили и искали Пещеру Дождя, пока не услышали, как облака ворочаются там внутри, ворчат и громыхают. У входа в пещеру лежал большой камень, и облака не могли выйти. Мы начали отваливать этот камень. Ать-два, ать-два, изо всей силы. Мы тянули снаружи, а облака толкали камень изнутри, пока он не отвалился, и все облака разом вырвались из пещеры. А Циркин, тот даже ухитрился запрыгнуть на одно облако и спустился вместе с дождем прямо к своему дому».
Они долго стояли там, глядя на море, но потом Зайцер закашлялся, потому что почуял далекий запах дыма и взрывов, а дедушка стиснул голову руками, потому что увидел далекое зарево над полями сражений и услышал вопли, которые неслись по воде, точно плоские камешки, подпрыгивая на волнах.
Рано утром, когда они вернулись домой, в деревню вкатился английский автомобиль. Дети помчались к Рылову предупредить его, что приехал майор Стоувс и нужно немедленно замаскировать вход в сточный колодец. Майор Стоувс, высокий, прихрамывающий англичанин, тоже был ранен в Северной Африке и переброшен оттуда, вместе со своим мундиром и черной палкой, к нам, в Палестину. Он вышел из автомобиля, проковылял к задней дверце, открыл ее и отдал честь. Эфраим вернулся домой.
В мягких желтых ботинках разведчиков пустыни, украшенный нашивкой с крылатым кинжалом, знаками отличия и лентами сержанта английской армии, с пожизненной пенсией от правительства Его Величества в кармане, Эфраим вышел из машины и улыбнулся окружившим его людям.
Жуткий крик, вызванный его видом, деревня помнила еще долгие годы. Рты распахнулись, словно захлебнувшись в рвотной судороге ужаса и отвращения. Все, кто поспешил сюда с зеленеющих полей, из цветущих садов, из коровников и птичников, все стояли сейчас перед ним и вопили. Жена ветеринара, с которой Эфраим перед уходом в армию переспал несколько раз, выла целых полторы минуты «без передышки». Дети, которых он учил бросать нож и запускать воздушного змея, кричали тонкими испуганными голосами. Яков Пинес выскочил из здания школы и тяжело побежал навстречу своему ученику, но, приблизившись к нему, вдруг остановился, точно налетел на невидимую стену, закрыл глаза и заревел, как бык на бойне. Коровы, телята, кони и куры подняли испуганную разноголосицу.
Фосфорная мина итальянской армии, «армии макаронщиков», как называл ее Ури, превратила красивое лицо моего дяди в горелое месиво кожи и мяса, которое отливало «…ну, как бы мне описать тебе этот ужас, Малыш? — как раздавленный ногою гранат, всеми оттенками красного, фиолетового и желтого. Хорошо, что ты не помнишь его».
Один глаз моего дяди был вырван из глазницы, нос сместился, губы исчезли, глубокий, извилистый, багровый разрез тянулся по диагонали через все лицо, от лба до горла, исчезая за воротником рубашки, рваная сожженная кожа свисала с лицевых костей. Сквозь эту изувеченную плоть сверкал одинокий зеленый глаз — свидетельство героических усилий врачей вернуть ему человеческое подобие.
Эфраим, красота которого привлекала любопытствующих со всей Долины и заставляла потрясенных птиц спускаться с небес к нашей деревне, превратился в чудовище, на которое никто не осмеливался поднять глаза. От страха люди прижались друг к другу, «вся деревня стояла и кричала».
Жуткая улыбка медленно сползла с его лица. Он повернулся, будто хотел вернуться в машину и снова исчезнуть, и майор Стоувс, негромко выругавшись, уже приоткрыл было заднюю дверцу. Но тут толпа расступилась, потому что Биньямин пропахал себе дорогу плечом, точно твердым лемехом плуга. Он прорезал толпу, добрался до шурина, посмотрел на него, не моргнув глазом, а потом обнял своими сильными руками и поцеловал в то перемолотое, сверкающее мясо, которое когда-то было его щекой.
Иврит моего отца к тому времени сильно улучшился. «Слава Богу, ты вернулся, Эфраим», — сказал он и повел его домой сквозь молчание, затопившее улицу.
На ужин Эфраим попросил «домашний овощной салат» и даже объяснил Эстер, как его приготовить. Голос его был слабый и скрипучий, потому что взрыв задел также голосовые связки.
«Сначала нарежь лук и слегка посоли его, потом помидоры и тоже слегка посоли. Зеленые перцы и огурцы — в самом конце. Перемешай хорошенько, добавь немного черного перца, лимона и масла, снова перемешай и дай ему чуть подышать».
Два года подряд, сказал Эфраим, он мечтал об этом салате, который «не умеют готовить нигде в мире».
Он сунул полную ложку салата куда-то себе в лицо, где должен был находиться рот, и глубоко вздохнул от наслаждения, а когда эта жуткая маска стала складываться и передвигаться в жевательных движениях — каждый кусок плоти отдельно, как тысячи раздавленных зерен граната, — Авраам взорвался громкими рыданиями и выскочил из-за стола. Но Биньямин сказал: «Он забыл закрыть поливалку на люцерне», — и спокойно продолжал беседовать с Эфраимом о войне, о немецких автоматах, о генерале по имени Роммель, о тренировках коммандос и о британских знаках отличия.
«Я не мог вымолвить ни слова, — рассказывал мне дедушка. — Они изуродовали моего красивого мальчика, а перед сном он сказал мне: „Спокойной ночи, отец“ — и тут же отвернулся, чтобы мне не пришлось обнимать или целовать его».
«Каждый недоцелованный поцелуй возвращается, чтобы впиться в сердце», — прочел я написанное на одном из клочков.
Всю ночь Эфраим ходил по двору, и его неслышные шаги никому не давали уснуть. Наутро пришел Биньямин, сел с ним за стол, и они вместе начертили план на большом листе бумаги. Потом Биньямин попросил помощи у Зайцера. Они втроем отправились с телегой через поля, к британской военной базе, где их уже ждали хромой майор Стоувс, два худых и молчаливых шотландских офицера из коммандос, которые обняли Эфраима, и кладовщик-индус, который быстро и часто задышал, увидев знаки отличия на его груди. Назад следом за ними ехал военный грузовик, нагруженный опалубкой, песком, мешками с цементом и щебнем. Двое шотландцев, Биньямин и Эфраим сняли рубашки и начали копать во дворе, возле коровника, яму под фундамент. На этом фундаменте они построили кирпичный домик. Его дверь и окна были обращены не к дому, а к полям и коровнику.
Биньямин протянул к домику воду и электричество, построил великолепную печь для нагрева комнаты и воды для мытья и укрепил на окнах коричневые деревянные ставни, которые прижимались к стенам медными гномиками. Позже время окислило медь, и мутные полосы зеленых слез вечно стекали с них на штукатурку.
«Это та пристройка, которая потом стала складом для моих инструментов и лекарств для растений».
Эфраим вошел в свою комнату и заперся там.
«Я кружил возле стен, от которых шел свежий и сырой запах штукатурки и побелки, и ждал, когда мой сын выйдет оттуда. Твоя мама ставила еду у двери и умоляла своего брата показаться. Но Эфраим не выходил».
Пинес пришел, постучался в дверь и сказал, что хочет повидаться со своим учеником.
«Ты тоже кричал, когда увидел меня», — проскрипел Эфраим из комнаты и не вышел.
«Я всего лишь человек, — сказал я ему. — Никто не знал, что ты так ужасно ранен. Открой, Эфраим. Открой старому учителю, который хочет попросить у тебя прощения».
Но Эфраим не открыл.
Дедушка и Пинес рассказывали мне о Эфраиме десятки раз, словно просили моего прощения.
Биньямин приходил к нему каждый вечер. Несколько недель спустя он сказал, что Эфраиму стоило бы выходить по ночам — немного поработать в коровнике.
«Коровы тоже шарахаются от меня», — ответил дядя.
Но Биньямин сказал, что если Эфраим не заставит себя работать, то он снова схватит его одной рукой за пояс и вытащит наружу.
«Только ночью», — сказал Эфраим, выходя из комнаты.
«Каждый вечер в половине десятого я видел полоску света из открывающейся двери и тень от ног моего сына, которые направлялись в коровник. Он чистил навоз, мыл бидоны и раскладывал по кормушкам смесь для утренней дойки».
Дедушка лежал, точно парализованный, на кровати в своей времянке и прислушивался к дребезжанью тачки с навозом, поднимающейся по наклонным железным рельсам, к скрежету лопаты в навозной канаве и к тихому мычанию коров, которые толпились в загоне, украдкой посматривая на его сына и грустно перешептываясь. Он прислушивался, и сердце его «разрывалось на кусочки».