работы в оркестре, Джон много занимался сам. Эдвард знал это. И он надеялся, что любовь к музыке охранит Джона от всякой порчи.
— Наконец-то! — воскликнул Джон, найдя переписанный им менуэт Боккерини. — Одни перекладывают сольные вещи на оркестр, а мне приходится из целого квинтета выжимать подходящее соло!
Он уселся за стол.
— Но это гораздо приятнее, чем тратить время на пустяки и ломаться! — произнес он сквозь зубы.
— Кто ж тебе велит? — спросил Эдвард.
— Я не такой, как все, — сказал Джон, — но я хочу, я должен быть, как все, чтобы не подать повода для глупых насмешек!
— Какое тебе дело до каких-то дураков?
— Да ведь мне приходится жить с ними, как ты не понимаешь! И они не должны знать, как нежно я люблю родителей, восторгаюсь природой, мечтаю о хорошей любви. В глазах большинства это слабости! И я не хочу прослыть оригиналом и неудачником! (Кто не похож на всех, того называют неудачником!) Я скрываю мой внутренний мир, наше, григовское, я хочу быть comme il faut, а ведь григовское — это совсем не comme il faut!
— Признайся, Джон, что тебя тянет к этим чуждым тебе людям?
— Да, ты прав. Иногда тянет, а в общем, они меня отталкивают.
Эдвард пожал плечами:
— А меня совсем не интересует, как относятся ко мне люди, которых я не уважаю. И я не стыжусь того, что во мне есть!
— Это значит, что ты сильнее меня, — сказал Джон. — Впрочем, я давно подозревал это. И, может быть, именно потому часто поучаю тебя!
Так проходила зима, а в конце мая вернулась фру Хагеруп с дочерью. Они долго задержались за границей. Братья Григи получили приглашение на ближайшую субботу, так как в воскресенье семейство переезжало на дачу. В субботу утром Эдвард встретил на улице Якоба Фосса, который покупал фиалки у цветочницы и был, видимо, полон надежд. За обедом Эдвард на всякий случай сказал брату, что у него сильно болит голова. Вечером, надевая перчатки, Джон спросил его:
— Значит, ты остаешься дома?
Нет, он не мог остаться дома…
В неописуемом волнении он вошел в знакомую гостиную и сразу увидал ее, нарядно одетую, с красиво уложенными косами. Она очень похорошела. Черты ее тонкого лица стали как будто еще изящнее, а глаза — больше. Светлые волосы вились, выбиваясь на лоб и виски.
Она встретила его как чужого — церемонно присела, держась за край платья, и сказала:
— Давно мы вас не видали!
«Мы», «вас»! Но это все-таки было легче, чем родственное безразличие. Чужая девушка. Но менее чужая, чем сестра!
Как и в первый вечер, он смутно сознавал, что происходило кругом. Тогда это было от счастья, теперь он сам не знал отчего. Играли в какие-то игры. И он играл. Ужинали. Рикард Нордрак и племянница фру Хагеруп говорили друг другу дерзости. Нордрак доказывал, что характер у женщины должен быть мягкий, кроткий, покладистый, а Карина, сверкая глазами, запальчиво возражала. Она находила подобное мнение возмутительным и заявила, что это замаскированная проповедь рабства, совсем уж непростительная в устах цивилизованного человека и прогрессивного деятеля, каким некоторые считают Рикарда Нордрака. Бьёрнсон вмешался:
— Увы, дорогая! Я вынужден принять сторону моего двоюродного брата. Я чту передовые убеждения в современной женщине, но злой и строптивый характер порицаю, особенно если его пытаются объяснить свободолюбием и самостоятельностью.
Эдвард слышал этот разговор краем уха и думал: «К чему это все? Разве это главное?» И слонялся из угла в угол со своей тоской.
…Бьёрнсон читал отрывок из новой повести — Эдвард ничего не запомнил. Якоб Фосс таращил глаза на Нину и кривил рот. Бедный кобольд! Несколько раз Эдварду случалось очутиться рядом с Ниной и даже коснуться ее платья, но это ровно ничего не значило. К нему обращались, он отвечал. Он помнил, как Нильс Гаде сказал ему: «Как хорошо в доме, где цветет молодость!»
Он чувствовал легкость в голове и во всем теле, но это была какая-то неудобная легкость, странное, томительное ощущение. Вильма, веселая и оживленная, поднесла Эдварду цветок.
— Зачем?
— Дайте той, которая вам нравится!
Должно быть, это был фант. Машинально он протянул цветок Вильме. Она засмеялась:
— Вот как вы переменчивы!
Нина тоже улыбнулась. Знакомые ямочки мелькнули у нее на щеках.
И внезапно его охватили грусть и усталость. Он понял, откуда эта странная легкость, которая не радует, а томит его: это легкость безнадежности! Должно быть, так чувствует себя человек, оставшийся без работы, без будущего… Ему говорят: «Вы свободны!» — и он уходит восвояси и бредет легкий, пустой и действительно свободный, свободный даже умереть. Когда ты никому не нужен, ты ведь также свободен. О, как ужасна бывает иногда свобода!
Теперь он страдал по-настоящему. Если раньше он был настолько горд, что не хотел называться ее братом, то теперь готов был сам назвать ее сестрой и просить об участии, только бы избавиться от этой безотрадной легкости и пустоты.
Должно быть, много времени прошло и вечер подходил к концу, когда Эдвард увидал, что гости окружают Нину и почти насильно ведут ее к роялю.
— Ну хорошо, — говорит она, — если вы уж так хотите, я спою романс, но только один-единственный. И сама буду себе аккомпанировать!
— Вы услышите, как она теперь поет! — с гордостью воскликнула фру Хагеруп. — Но только, друг мой, ты начала бы с Дониццетти!
Но Нина уже положила руки на клавиши и поет романс, который никому не известен и, строго говоря, не может быть известен ей самой. Эдвард писал его зимой, когда он тосковал и побеждал тоску непрерывным творчеством.
Романс называется «Люблю тебя» на слова сказочника Андерсена.
Голос Нины редкого тембра, довольно низкий, но все-таки не меццо-сопрано. Теплый, грудной, с удивительным богатством интонаций. Этот голос радует Эдварда, как оправдание его постоянства, как торжество его выбора.
Он не спрашивает себя, как к ней попали эти ноты, и его не удивляет чуткость и верность ее исполнения. Снова переворачиваются страницы волшебной книги, которую он читал когда-то вместе с ней, в тот вечер неожиданностей. И он вновь читает эту книгу до конца, до последнего звука романса.
Но, когда Нина встает и гости подходят к ней, он чувствует, что не может больше здесь оставаться. Он тихо удаляется, сам закрывает за собой входную дверь и останавливается на площадке. Легкости нет и в помине: руки и ноги точно налиты свинцом.
Он слышит, как открывается входная дверь. Нина выходит. Она открыла дверь настежь и придерживает ее, чтоб она не захлопнулась.