– Но, может быть, его стали бы ждать, – заметила тётка, – приличия не позволили…
– Приличия и дружба? и вы, ma tante! да это ещё что: я вам скажу лучше. Он сунул мне в руку адрес, сказал, что вечером на другой день ожидает меня к себе – и исчез. Долго я смотрел ему вслед и всё не мог прийти в себя. Это товарищ детства, это друг юности! хорош! Но потом подумал, что, может быть, он всё отложил до вечера и тогда посвятит время искренней, задушевной беседе. «Так и быть, думаю, пойду». Являюсь. У него было человек десять приятелей. Он протянул мне руку ласковее, нежели накануне, – это правда, но зато, не говоря ни слова, тотчас же предложил сесть за карты. Я сказал, что не играю, и уселся один на диване, полагая, что он бросит карты и придёт ко мне. «Не играешь? – сказал он с удивлением, – что же ты делаешь?» Хорош вопрос! Вот я жду час, два, он не подходит ко мне; я выхожу из терпения. Он предлагал мне то сигару, то трубку, жалел, что я не играю, что мне скучно, старался занять меня – чем, как вы думаете? – беспрестанно обращался ко мне и рассказывал всякий свой удачный и неудачный выход. Я наконец не вытерпел, подошёл к нему и спросил, намерен ли он уделить мне сколько-нибудь времени в этот вечер? А сердце у меня так и кипело, голос дрожал. Это его, кажется, удивило. Он посмотрел на меня странно. «Хорошо, говорит, вот дай докончить пульку». Как только он сказал мне это, я схватил шляпу и хотел уйти, но он заметил и остановил меня. «Пулька кончается, – сказал он, – сейчас будем ужинать». Наконец кончили. Он сел подле меня и зевнул: тем и началась наша дружеская беседа. «Ты мне что-то хотел сказать?» – спросил он. Это было сказано таким монотонным и бесчувственным голосом, что я, ничего не говоря, только посмотрел на него с грустной улыбкой. Тут он вдруг будто ожил и засыпал меня вопросами: «Что с тобой? да не нуждаешься ли в чём? да не могу ли я быть тебе полезным по службе?..» и т. п. Я покачал головой и сказал ему, что я хотел говорить с ним не о службе, не о материальных выгодах, а о том, что ближе к сердцу: о золотых днях детства, об играх, о проказах… Он, представьте! даже не дал мне договорить. «Ты ещё всё, говорит, такой же мечтатель!» – потом вдруг переменил разговор, как будто считая его пустяками, и начал серьёзно расспрашивать меня о моих делах, о надеждах на будущее, о карьере, как дядюшка. Я удивился, не верил, чтоб в человеке могло до такой степени огрубеть сердце. Я хотел испытать в последний раз, привязался к вопросу его о моих делах и начал рассказывать о том, как поступили со мной. «Ты выслушай, что сделали со мной люди…» – начал было я. «А что? – вдруг перебил он с испугом, – верно, обокрали?» Он думал, что я говорю про лакеев; другого горя он не знает, как дядюшка: до чего может окаменеть человек! «Да, – сказал я, – люди обокрали мою душу…» Тут я заговорил о моей любви, о мучениях, о душевной пустоте… я начал было увлекаться и думал, что повесть моих страданий растопит ледяную кору, что ещё в глазах его не высохли слёзы… Как вдруг он – разразился хохотом! смотрю, в руках у него платок: он во время моего рассказа всё крепился, наконец не выдержал… Я в ужасе остановился.
– Полно, полно, – сказал он, – лучше выпей-ка водки, да станем ужинать. Человек! водки. Пойдём, пойдём, ха, ха, ха!.. есть славный… рост… ха, ха, ха!.. ростбиф…
– Он взял было меня под руку, но я вырвался и бежал от этого чудовища… Вот каковы люди, ma tante! – заключил Александр, потом махнул рукой и ушёл.
Лизавете Александровне стало жаль Александра; жаль его пылкого, но ложно направленного сердца. Она увидела, что при другом воспитании и правильном взгляде на жизнь он был бы счастлив сам и мог бы осчастливить кого-нибудь ещё; а теперь он жертва собственной слепоты и самых мучительных заблуждений сердца. Он сам делает из жизни пытку. Как указать настоящий путь его сердцу? Где этот спасительный компас? Она чувствовала, что только нежная, дружеская рука могла ухаживать за этим цветком.
Ей удалось уже раз укротить беспокойные порывы в сердце племянника, но то было в деле любви. Там она знала, как обойтись с оскорблённым сердцем. Она, как искусная дипломатка, первая осыпала укоризнами Наденьку, выставила её поступок в самом чёрном виде, опошлила её в глазах Александра и успела доказать ему, что она недостойна его любви. Этим она вырвала из сердца Александра мучительную боль, заменив её покойным, хотя не совсем справедливым чувством – презрением. Пётр Иваныч, напротив, старался оправдать Наденьку и этим не только не успокоил, но ещё растравил его муку, заставил думать, что ему предпочтён достойнейший.
Но в дружбе другое дело. Лизавета Александровна видела, что друг Александра был виноват в его глазах и прав в глазах толпы. Прошу растолковать это Александру! Она не решилась на этот подвиг сама и прибегла к мужу, полагая не без основания что у него за доводами против дружбы дело не станет.
– Пётр Иваныч! – сказала она однажды ему ласково, – я к тебе с просьбой.
– Что такое?
– Угадай.
– Говори: ты знаешь, на твои просьбы отказа нет. Верно, о петергофской даче: ведь теперь ещё рано…
– Нет! – сказала Лизавета Александровна.
– Что же? ты говорила, что боишься наших лошадей: хотела посмирнее…
– Нет!
– Ну, о новой мебели?..
Она покачала головой.
– Воля твоя, не знаю, – сказал Пётр Иваныч, – вот возьми лучше ломбардный билет и распорядись, как тебе нужно; это вчерашний выигрыш…
Он достал было бумажник.
– Нет, не беспокойся, спрячь деньги назад, – сказала Лизавета Александровна, – это дело не будет стоить тебе ни копейки.
– Не брать денег, когда дают! – сказал Пётр Иваныч, пряча бумажник, – это непостижимо! Что же нужно?
– Нужно только немного доброй воли…
– Сколько хочешь.
– Вот видишь: третьего дня был у меня Александр…
– Ох, чувствую недоброе! – перебил Пётр Иваныч, – ну?
– Он такой мрачный, – продолжала Лизавета Александровна, – я боюсь, чтоб всё это не довело его до чего-нибудь…
– Да что с ним ещё? Опять изменили в любви, что ли?
– Нет, в дружбе.
– В дружбе! час от часу не легче! Как же в дружбе? это любопытно: расскажи, пожалуйста.
– А вот как.
Тут Лизавета Александровна рассказала ему всё, что слышала от племянника. Пётр Иваныч сильно пожал плечами.
– Что ж ты хочешь, чтоб я тут сделал? видишь, какой он!
– А ты обнаружь ему участие, спроси, в каком положении его сердце…
– Нет, это уж ты спроси.
– Поговори с ним… как это?.. понежнее, а не так, как ты всегда говоришь… не смейся над чувством…
– Не прикажешь ли заплакать?
– Не мешало бы.
– А что пользы ему от этого?
– Много… и не одному ему… – заметила вполголоса Лизавета Александровна.
– Что? – спросил Пётр Иваныч.
Она молчала.
– Ох уж мне этот Александр: он у меня вот где сидит! – сказал Пётр Иваныч, показывая на шею.
– Чем это он так обременил тебя?
– Как чем? Шесть лет вожусь с ним: то он расплачется – надо утешать, то поди переписывайся с матерью.
– В самом деле, бедный! Как это достаёт тебя? Какой страшный труд: получить раз в месяц письмо от старушки и, не читая, бросить под стол или поговорить с племянником! Как же, ведь это отвлекает от виста! Мужчины, мужчины! Если есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты – и всё тут; ни до кого и дела нет! А если к этому ещё случай поважничать и поумничать – так и счастливы.
– Как для вас пококетничать, – заметил Пётр Иваныч. – Всякому своё, моя милая! Чего же ещё?
– Чего! а сердце! об этом никогда и речи нет.
– Вот ещё!
– Мы очень умны: как нам заниматься такими мелочами? Мы ворочаем судьбами людей. Смотрят что у человека в кармане да в петлице фрака, а до остального и дела нет. Хотят, чтоб и все были такие! Нашёлся между ними один чувствительный, способный любить и заставить любить себя…
– Славно он заставил любить себя эту… как её? Верочку, что ли? – заметил Пётр Иваныч.
– Нашёл кого поставить с ним наравне! это насмешка судьбы. Она всегда, будто нарочно, сведёт нежного, чувствительного человека с холодным созданием! Бедный Александр! У него ум нейдёт наравне с сердцем, вот он и виноват в глазах тех, у кого ум забежал слишком вперёд, кто хочет взять везде только рассудком…
– Согласись, однако, что это главное; иначе…
– Не соглашусь, ни за что не соглашусь: это главное там на заводе, может быть, а вы забываете, что у человека есть ещё чувство…
– Пять! – сказал Адуев, – я ещё это в азбуке затвердил.
– И досадно и грустно! – прошептала Лизавета Александровна.
– Ну, ну, не сердись: я сделаю всё, что прикажешь, только научи – как! – сказал Пётр Иваныч.
– А ты дай ему лёгкий урок…
– Нагоняй? изволь, это моё дело.
– Вот уж и нагоняй! Ты объясни ему поласковее, чего можно требовать и ожидать от нынешних друзей; скажи, что друг не так виноват, как он думает… Да мне ли учить тебя? ты такой умный… так хорошо хитришь… – прибавила Лизавета Александровна.