— Жалуется?
— Житья, говорит, от тебя нет. Впустили, говорит, в хату на свою голову.
— А может, мне на нее жаловаться надо? Думаете, мне легко смотреть, как она вами командует, ситец отобрала, в Ольшанку погнала.
— Э, все вы командиры хорошие. А ты не обижай ее — сиротка!
Тимош потупился. «Сиротка» — это слово всегда жгло его.
А Наталка, словно услышав уговор, едва мать уехала, взялась за Тимошку.
— Ты что ж, к своей солдатке не спешишь?
Молчит Тимош. Притащил хворост, заплетает плетень.
— Прогнала?
Молчит.
— Или не знаешь, что в Ольшанку подалась?
Ни слова!
— У нее там кавалеры хорошие. Один машинист самый старший, две белых ленточки на околышке. Другой мясник. Толстый такой. Пузатый, — она показала рукой, как выглядит пузатый мясник, — просто даже и не знаю, кто из них лучше. Мясник, наверно, лучше. Чернявый мужчина, красивый, краснорожий. До него все бабы бегают.
— Отцепись!
Убежала, встретила корову, загнала во двор, напоила, подбежала с подойником.
— Она у мясника всегда останавливается. Ты спроси ее, спроси!
— Подоишь корову, иди гуляй. Я сам воды наношу.
И не заметил, как исчезла со двора.
Зашел в хату — сидит у кровати, голову в подушки уткнула, плачет. Сиротскими слезами плачет. Душу всю перевернуло. Походил по хате от двери до угла, опрокинул скамью в потемках, выругался, вышел на крыльцо, вернулся. Зажег каганец — плачет. Сел в углу. Пересел в другой.
Попались на глаза карты гадальные на горке. Взял карты, перебросал, раскинул на столе, сгреб, сложил в колоду, снова перетасовал, принялся кидать по одной на стол.
Вдруг смех за спиной:
— На трефовую даму бросаешь?
Хватил колодой об стол.
А девчонка уже к столу подсаживается. Достала свой осколочек зеркальца, заглянула, хоть там ничего и не видать, подхватила карты.
— Давайте, я вам на картах брошу, — и быстро-быстро, одна за другой раскинула веером картинки: тузы, шестерки, — Предстоит вам дорога дальняя.
— Что это ты на «вы» заговорила?
— Так надо, это ж гадание, — снисходительно глянула она на Тимоша, — казенный дом. Ой, карта выпала черная. Удар. Червовый король забирает трефовую даму.
Тимош чуть не разорвал червового короля, но вовремя отдернул руку — нехай, сиротка, гадает, утешается.
— Слезы. Смерть. Ну, вот слава богу, пошла красная. А после этого возвращаетесь домой. Вот он — дом. И соединяетесь с молоденькой червовой дамой. Любовь на сердце.
— Знаешь, что, — мрачно проговорил Тимош, — давай лучше в дурня сыграем.
Это предложение понравилось ей. Поправила фитиль в каганце:
— Тебе сдавать, мне ходить. В простого или в подкидного?
— Как хочешь, — покладисто отозвался Тимош. Она оставила его три раза кряду в дураках и, кажется, немного успокоилась.
— Давай в подкидного.
— Иди спать в клуню. А то я стесняюсь.
Тимош охотно выполнил ее приказание.
15
Дня через два после того Матрена Даниловна собрала вечерю на дворе, «в затишку». Захотелось посидеть на воле, выпал, видно, какой-то знаменательный день в ее жизни, взгрустнулось, призадумалась, но о мыслях своих так ничего и не сказала, только в хате прибрала чисто, семейную фотографию украсила бессмертником, да стол накрыла по-праздничному.
И Тимош призадумался. Одна Наталка, как всегда без умолку тараторила, вертелась на табуретке.
— Ты что притих? — подняла вдруг голову тетка Мотря.
— Да это, мама, ему на картах выпало, — ответила за Тимоша Наталка, — скоро оженится.
— Успеет еще.
— Да вы не слушайте ее, Матрена Даниловна. Язык без костей, — бросил грозный взгляд на названную сестричку Тимош, — я про другое думаю: Прасковья Даниловна обещала приехать, уговорились.
— Уговор, не приговор.
— Давно уж пора.
— Нечего зря себя мучить. Сам требовал спокойствия.
— Да у него не то на уме, — снова вмешалась Наталка.
— Цыц, ты! — прикрикнула на дочку Матрена Даниловна. — Вертлявая.
— Была у нас одна такая! — хмуро бросил Тимош.
— Была, Тимошенька?
— Сказал, была…
— Ой, как интересно. Ну и что ж?
— С пожарным убежала.
Наталка поперхнулась.
— Да ну вас, — встала из-за стола Матрена Даниловна, — у кого из вас ума больше?
Весь вечер Наталка шмыгала чем-то озабоченная, обращалась к Тимошу необычно участливо, только и слышно было: «Тимошенька, Тимошенька!.»
В ту ночь Тимош долго не мог заснуть, забылся под утро, проспал зарю, никто его не будил. Поднялся — солнце уже высоко, дворы пустые, только Наталка шныряет по двору, стучит каблуками по ступенькам, новые чеботы не жалеет.
— Чего вырядилась?
— Среда.
— А что, как среда?
— Средина недели.
— А что если средина недели?
— От одного воскресенья недалеко и до другого близко.
— А у тебя и правда язык без костей.
— А ты не спорь с девками. Ступай лучше косу наточи. Мама просили.
— А зачем ее точить, если сено убрано.
— Жнива скоро.
— Когда еще жнива!
— Ну, я не знаю. Мама просили. Твое дело.
Наточил косу, руку порезал. Наталка тут как тут, прибежала с тряпицей, перевязывает руку, вздыхает.
— Ой-ой-ой. Это ж я, клятая, во всем виновата. Бедненький.
Перевязала, кровь утихла, смеется:
— Это тебе не на заводе! Не на станке гайки нарезывать!
— Брысь, ты, — рассердился Тимош.
— Тимошенька, — не отстает девчонка, — полезь на горище, мама просили, достань кожухи. Протряхнуть надо.
Полез на горище, обшарил все углы.
— Нету кожухов, — кричит.
— Ой, я ж и забыла, что в коморе, — всплеснула руками Наталка, — ну, слезай скорее. Посиди во дворе, подожди. Принесу кожухи из коморы.
Звякнула крючковатым ключом, щелкнула задвижкой и затихла. Нет ее и нет.
Далеко, за десяток верст, над рощей поднялся едва заметной ниточкой черный дымок, оплыл, тая в синеве — невидимый, неслышный, пронесся за перелесками поезд.
«Приедет ли Прасковья Даниловна? Привезет ли добрые вести?»
Тоскливо вдруг стало. Тимош поднялся, незаметно вышел со двора.
Наталка появилась в дверях пристройки с вывернутыми наверх овчиной кожухами, оглянулась туда, сюда — утро ясное, сады звенят, золотистый свет сквозь листву просачивается, падает на землю веселыми узорами, играет, трепещет — в такой день сердцу только петь и радоваться. А во дворе пустынно, скучно. И Тимошка куда-то пропал. Бросила кожухи на деревянный помост, под стену коморы и побежала в хату.
Тимош обошел огороды, дошел до криницы — нигде не видно Любы. Поднялся огородами, через перелаз пробрался на Любин двор. Маленький узелок, связанный наспех, цветастый с заячьими ушками острых концов сразу бросился в глаза: лежит бабий узел на завалинке, собрался в дорогу, ждет хозяйку.
Тимош кинулся в хату — Люба поправляет платок перед зеркалом, в тусклом зеркальце узкое потемневшее лицо, потемневшие глаза.
— Хорошо, что пришел, Тимошенька, — не смотрит на Тимоша, собирается. — Хорошо, что пришел. Страх какой…
— Что случилось, Люба, почему ничего не сказала?
— Сама ничего не знала. Налетела беда, долго ли…
— Да говори… что же ты молчишь?
— А что говорить? Его привезли, — она подхватила второй платок, теплый, хоть на дворе солнце пылало, — выходи, хату зачинить буду.
— Куда ты?
— Да куда ж, — в город, к нему. Раненый он тяжело, чуть живого довезли. Может, без рук, без ног. Как тот «самовар». В лазарете лежит.
— Значит, поедешь?
Люба удивленно уставилась на Тимоша.
— А то как же?
— Поедешь к нему?
— Да как же не поехать? В лазарете он, раненый, разве не сказала, — она продолжала сновать по хате, что-то разыскивая, не могла найти, то и дело поправляла сползавший на плечи платок, движения ее стали суетливыми, судорожными.
— Господи, ну что же такое, да где ж я дела? Ну, зачем ты пришел? — Она забыла уже, что только сейчас, минуту назад обрадовалась Тимошу. — Ну, что ты стоишь над душой. Господи, что вам от меня надо!
Она выпроводила его из хаты, увидела узелок на завалинке, обрадовалась, ухватилась за него, точно крылось в нем что-то важное, словно был для нее точкой опоры.
— Ну, вот, ну, теперь всё хорошо…
— Поедешь?
Она строго, осуждающе взглянула на него и ничего не ответила.
— Тогда и я поеду с тобой.
— Зачем? Не надо, — испугалась она, — грех какой!
— Поеду. Что ты будешь делать одна в городе? Где станешь искать? Там сотни лазаретов.
— Не надо, любый, — кинулась она к Тимошу, — у меня там люди есть. Примут, помогут. На железной дороге, на воинском дворе, люди знакомые, — она старалась говорить спокойно, а глаза плакали, — уходи, прошу. Господи, где ж силы взять!
— Я не могу тебя оставить, пойми. Ну, как я тебя оставлю? Хоть до города провожу, — злое ревнивое чувство, обида за бабью покорность, и крепкое, насмерть решение ни за что, никому не отдать.