Об этом намерении Кристин он догадался по ее напускному равнодушию. Она с нарочитым пренебрежением отзывалась о традиционных отношениях, провозглашала себя свободолюбивой, два-три раза в неделю отказывалась проводить с ним ночь, утверждая, что ей необходимо побыть одной или пообщаться с подругами. Другими словами, она применила весь арсенал типичных женских уловок.
Он почувствовал внезапное и глубокое отвращение — но не к девушке, не к себе самому, а к своей неуемной похоти. Снова и снова она обманывала его, брала над ним верх, практически сводила с ума желанием — она то неожиданно завладевала им, то в одно мгновение, без предупреждения, исчезала до следующего раза.
Похоть вела его по этому бесконечному круговороту страсти, привязанности, разочарования. Женщина, которую сегодня он страстно желал, назавтра вызывала в нем скуку и раздражение. И его самого это, в общем-то, устраивало, но только не женщин с их собственнической натурой.
Им нужно было обладать им. И они не знали, что значит слово: «достаточно»: он трахал их до бесчувствия, но они всегда, всегда возвращались и требовали еще. Они цеплялись за него так, что ему приходилось отрывать себя от них, теряя каждый раз кусочек себя, кусочек своей сущности.
Он был так наполнен сексуальностью, что, образно говоря, с трудом передвигался. Его притягательность была неотразима, его техника — непревзойденна. Он знал, что если он хоть раз переспал с женщиной, то она потеряет интерес к другим мужчинам, возможно, навсегда. Он просто не мог оставить их такими, какими они были до него. Такую вот тяжелую ответственность нес он по жизни.
И к каким только хитростям они ни прибегали! Какие только ловушки не расставляли они, охотясь на него! И лишь однажды, много лет назад, он попался. Он позволил женщине использовать его сперму для того, чтобы зачать ребенка. Что ж, больше такое не повторится! Ни за что! Теперь он знал все их штучки.
Не отрывая глаз от ее безмятежного лица, покрытого легким румянцем сна, он высвободился из простыней и слез с кровати, а затем, мягко ступая по деревянным половицам, подошел к окну. Он раздвинул металлические полоски жалюзи и постоял несколько минут в бледном свете дня, прислонившись плечом к холодной стене, глядя на потоки машин, на суматоху восьми часов утра. В нем было шесть футов два дюйма без обуви, и он был хорошо сложен. Свою наготу он носил с той же спокойной фацией, с которой носил одежду. Он ничего не потерял с годами и опытом, скорее, приобрел. Его рыжеватые волосы по-прежнему были густы. Глубокие вертикальные складки придавали его лицу что-то волчье, интригующее. А самое главное, зрелость наделила его манерами, перед которыми не могли устоять не только женщины, но и мужчины.
В феврале ему исполнилось сорок пять. Для мужчины это был лучший возраст. «Ты, должно быть, уже окончил колледж, — заметила вчера вечером в ресторане Кристин, — когда я только пошла в детский садик». Несомненно, она хотела умилить, очаровать его, представ в образе ребенка. Ее улыбка была полна нежного снисхождения к забавной малышке Кристин. А может, в этой улыбке невольно выразилось то дешевое самодовольство, которое испытывают молодые по отношению к более взрослым людям (как будто молодость дается не всем). Но для него, никогда не видевшего большого смысла в детях, малютка Кристин была особенной лишь потому, что судьба выбрала ее, предназначила для будущей встречей с ним (и ему казалось, что все дальнейшие годы ее взросления и роста были подчинены только этой цели).
Он услышал, как она зашевелилась за его спиной, как участилось и стало глубже ее дыхание. Ему так не хотелось, чтобы она просыпалась, так не хотелось, чтобы она вторгалась в его бесценное одиночество, что у него зашевелились волосы на затылке. Хоть бы она поспала еще немного.
Дэвид Гарви был несчастен и, подобно многим несчастным людям, не до конца понимал, в чем причина его несчастья. Винил он в этом свою мать. Разумеется, все винят своих матерей, но у Дэвида было на это больше оснований, чем у других.
Он всегда стремился быть таким, каким хотелось быть ему самому, но при этом он вынужден был смириться с тем, что прежде всего он был таким, каким хотела видеть его мать. Было похоже, что она не столько зачала его, сколько придумала. «Дэвид будет высоким, как мои братья», — заявляла она, когда ему было пять, шесть, семь лет. И, не в силах поступить по-своему, он вырос высоким, как ее братья. Нельзя сказать, что он не был доволен своим телосложением. Но он предпочел бы, чтобы не она командовала его ростом.
Затем было: «Вот увидите, Дэвид многого достигнет в жизни, он станет кем-то». И выходило так, будто малейший его успех был предопределен матерью. С тех пор как он получил премию за политический комментарий, за тот его репортаж о войне, ее любимым выражением стало: «Я же говорила».
Его ошеломляли сосредоточенность и целеустремленность, которые он видел в ее глазах. Однако еще хуже было то, что в этих глазах он, потрясенный и в то же время очарованный, видел себя самого.
«Свои творческие способности он унаследовал от меня», — не раз говорила она, но в этом случае она, похоже, ошибалась. Потому что ничего творческого в нем не было. Правда, не было никаких свидетельств и ее творческих способностей, если, конечно, не считать творчеством развешивание парчовых штор, раскладывание вышитых подушек и составление букетов из фригидных розовых гвоздик в вазах резного стекла. (Он с легкостью мог представить себе, как она, с упрямым выражением лица, обрезает стебли на столе из сосновых досок, а потом ставит гвоздики, одну за другой, в вазу, как будто следуя законам некой высшей симметрии, понятным только ей одной.) А в субъективных вопросах вроде этого противоречить ей было столь же невозможно, как и в остальных.
Насколько больше повезло Джеральдин, бесполезной дочери, для которой в детстве просто подыскивали какие-нибудь дела и занятия, лишь бы она не мешалась. Он помнил ее пухлой девочкой с нелепой копной кудряшек, которая неуклюже тыкала иголкой в ткань, выводя гигантские стежки, или колотила по клавишам пианино, заучивая детские песенки. Он помнил Джеральдин в белых носочках и черных туфлях с пряжками, всегда послушную и примерную, ни к чему, кроме послушания и примерного поведения, не склонную.
И в этом заключался парадокс: тогда как он, воистину сын своей матери, воплотивший собой все ее мечты и надежды, отчаянно стремился не быть таким, как мать, Джеральдин, вовсе не похожая на мать, отчаянно стремилась стать таковой.
Если в жизни он совершил множество плохих и дурацких поступков, то сделал он это в основном в пику матери. Разве женился бы он на Кейт, например, если бы Элеанор не противилась этому всеми силами? Правда, потом он оставил Кейт (что было удручающе неизбежно), чем еще раз доказал правоту матери.