— Я очень много читаю и не могу не читать. Это у меня какой-то запой. Что же мне делать?
— Я вам буду читать, — чистым и радостным голосом вдруг вызвался Помада.
И так счастливо, так преданно и так честно глядел Помада на Лизу, высказав свою просьбу заслонить ее больные глаза своими, что никто не улыбнулся. Все только случайно взглянули на него, совсем с хорошими чувствами, и лишь одна Лиза вовсе на него не взглянула, а небрежно проронила:
— Хорошо, — читайте.
— Дома все? — крикнул из передней голос, заставивший вздрогнуть целую компанию.
— Дома, и милости просим, — отвечал Гловацкий, вставая, и, взяв со стола одну из двух свечек, пошел на встречу гостю.
Лиза молча встала и пошла за Гловацким.
В передней был Егор Николаевич Бахарев и Марина Абрамовна.
Когда Гловацкий осветил до сих пор темную переднюю, Бахарев стоял, нагнув свою голову к Абрамовне, а она обивала своими белыми шерстяными вязенками с синей надвязкой густой слой снега, насевшего в воротник господской медвежьей шубы.
— Снежно, видно, стало? — спросил Гловацкий.
— Занесло, брат, совсем, — отвечал Бахарев самым веселым тоном.
«Ого!» — подумал Петр Лукич.
«Ого!» — подумали прочие, и все повеселели.
— Здравствуйте! — говорил Бахарев, целуя по ряду всех. — Здравствуй, Лизок! — добавил он, обняв, наконец, стоявшую Лизу, поцеловал ее три раза и потом поцеловал ее руку.
Возобновили чай. Разговор шел веселый и нимало не касался Лизы. Только Абрамовна поздоровалась с нею несколько сухо, тогда как Женни она расцеловала и огладила ее головку.
— Кушай, нянечка, — сказала Женни, подавая Абрамовне в свою спальню стакан чаю со сливками и большим ломтем домашней булки.
— Спасибо тебе, моя красавица, — отвечала Абрамовна и поцеловала в лоб Женни.
— Кушай, няня, еще, — сказала Лиза, подавая Абрамовне другой стакан.
— Не беспокойся, умница, — отвечала Абрамовна, отворачиваясь искать чего-то неположенного.
А Егор Николаевич рассказывал о выборах, шутил и вообще был весел, но избегал разговора с дочерью.
Только выходя из-за ужина, когда уже не было ни Розанова, ни Вязмитинова, он сам запер за ними дверь и ласково сказал:
— Я тебе, Лиза, привез Марину. Тебе с нею будет лучше… Книги твои тоже привез… и есть тебе какая-то записочка от тетки Агнесы. Куда это я ее сунул?.. Не знаю, что она тебе там пишет.
Старик вынул из бумажника письмо и подал его Лизе.
«Я на тебя сердита, Лиза, — писала мать Агния племяннице. — Таких штук выкидывать нельзя, легкое ли дело, что мы передумали? Разве это хорошо? Посмотри ты на своего отца, который хотел тебя избранить и связать, а потом, как ребенок, рад лететь к тебе на старости лет. Я тебя нимало не защищала и теперь говорю с тобою как с женщиною, одаренною умом и великодушием. Я говорю с тобою как с Бахаревою (в этом месте Лиза сделала гримаску, которую нельзя было истолковать в пользу родовых аргументаций матери Агнии). Посмотри ты на старика! Он ведь весь осунулся. Разве это можно так поступать, дитя мое? Он не только твой отец, но он еще старик, целую жизнь честно исполнявший то, что ему казалось его человеческим долгом. Ты боишься людской черноты и пошлости, бойся же, друг мой, гадчайшего порока в жизни, — бойся пренебрежительности и нетерпимости, и верь или не верь в бога, а верь, что даже в этой жизни есть неотразимый закон возмездия, помни, что проклято то сердце, которое за любовь не умеет заплатить даже состраданием.
Твоя тетка
инокиня Агния».
«Р. S. Никакого насилия, никаких резкостей против тебя употреблено не будет, только не бунтуйся ты сама, бога ради».
Прочитав это письмо, Лиза тщательно сложила его, сунула в карман, потом встала, подошла к отцу, поцеловала его самого и поцеловала его руку.
— Что? что, мой котенок? — спросил совсем расцветший старик.
— Я очень виновата перед вами, папа.
— Да, кажется, — отвечал старик, смаргивая нервную слезу и притворяясь, что ему попал в глаза дым.
— Но я не могла поступить иначе, — заметила Лиза.
— Ну, бог с тобой, если не могла.
Лиза опять обезоружилась.
— Но все-таки я виновата, — простите меня.
Бахарев нагнул дочь к себе и поцеловал ее.
— Тетя пишет, что вы не будете меня принуждать… Позвольте мне жить зиму в деревне.
— Да живи, живи! Я тебе нарочно Марину привез, и книги тебе твои привез. Живи, бог с тобой, если тебе нравится.
Лиза снова расцеловала отца, и семья с гостями разошлась по своим комнатам. Бахарев пошел с Гловацким в его кабинет, а Лиза пошла к Женни.
Скоро все улеглось и заснуло.
Легко было всем засыпать, глядя вслед беспокоившей их огромной туче, из которой вышел такой маленький гром.
Только один старик Бахарев часто вздыхал и ворочался, лежа на мягком диване в кабинете Гловацкого.
Наконец, далеко за полночь, тоска его одолела: он встал, отыскал впотьмах свою трубку с черешневым чубуком, раскурил ее и, тяжело вздохнув старою грудью, в одном белье присел в ногах у Гловацкого.
— Что ты не спишь? — спросил его пробудившийся Петр Лукич.
— Не спится, Петруха, — растерянно отвечал старик.
— Перестань думать-то.
— Не могу, брат. Жаль мне ее, а никак ничего не пойму.
— Оставь времени делать свое дело.
— Да что оставлять, когда ничего не пойму! Вижу, что не права она, а жаль. И что это такое? что это такое в ней?
— Нрав, брат, такой! стремления…
— Да какие же стремления?
— То-то: век, идеи, — все это…
— Да что это за идеи-то, ты мне разъясни?
— Пытливость разума, ну, беспокойство… пройдет все.
Бахарев затянулся, осветил комнату разгоревшимся табаком, потом, спустив трубку с колен, лениво, но с особенным тщанием и ловкостью осадил большим пальцем правой ноги поднявшийся из нее пепел и, тяжело вздохнув, побрел неслышными шагами на диван.
— Я, Лизок, оставил Николаю Степановичу деньжонок. Если тебе книги какие понадобятся, он тебе выпишет, — говорил Бахарев, прощаясь на другой день с дочерью.
— Очень благодарю вас, папа.
— Да. Я заеду в Мерево, обряжу тебе залу и мой кабинет, а ты тут погости дня два-три, пока дом отойдет.
— Хорошо-с.
— Ну, будь здорова. А к нам побываешь? Побывай: я лошадей тебе оставлю. Будь же здорова; Христос с тобою.
Бахарев перекрестил дочь и уехал, а Лиза осталась одна, самостоятельною госпожою своих поступков.
Глава двадцать четвертая В пустом доме
Вся наша знакомая уездная молодежь немного размышляла о положении Лизы, но все были очень рады ее переселению в Мерево. Надеялись беспрестанно видеть ее у Гловацких, рассчитывали вместе читать, гулять, спорить и вообще разгонять, чем бог пошлет, утомительное semper idem[10] уездной жизни.
А дело вышло совсем иначе.
Лиза как уехала в Мерево, так там и засела. Правда, в два месяца она навестила Гловацкую раза четыре, но и то, как говорится, приезжала словно жару хватить. Приедет утречком, посидит, вытребует к себе Вязмитинова, сообщит ему свои желания насчет книг и домой собирается.
— Что это с тобой делается, Лиза? — спрашивала ее Гловацкая: — я просто не узнаю тебя. Сердишься ты на меня что ли?
— За что же мне на тебя сердиться, — я нимало к тебе не изменяюсь.
— Чего же ты от нас скрываешься?
— Я не скрываюсь.
— То, бывало, жалуешься, что нельзя к нам ездить, а теперь едва в две недели раз глаза покажешь, да и то на одну минуту. Что этому за причина?
— Какая же тут причина нужна? Мне очень хорошо теперь у себя дома; я занимаюсь — вот и вся причина.
Женни и спрашивать ее перестала, а если, бывало, скажет ей, прощаясь: «приезжай скорее, Лиза», то та ответит «приеду», да и только.
— Что же Лизавета Егоровна? — спрашивали Гловацкую доктор, Вязмитинов и Зарницын.
Женни краснела при этом вопросе. Ей было досадно, что Лиза так странно ставит дело.
— Уж не поссорились ли вы? — спрашивал ее несколько раз отец.
— Фуй, папа! что вам за мысль пришла? — отвечала, вся вспыхнув, Женни.
— То-то, я думаю, что бы это сделалось: были такие друзья, а тут вдруг и охладели.
Женни становилось обидно за свое чувство, беспричинно заподозриваемое по милости странного поведения Лизы.
Это была первая неприятность, которую Женни испытала в отцовском доме.
Она попробовала съездить к Лизе. Та встретила ее очень приветливо и радушно, но Женни казалось, что и в этой приветливости нет прежней теплоты и задушевности, которая их связывала целые годы ранней юности.
Женни старалась уверить себя, что это в ней говорит предубеждение, что Лиза точно та же, как и прежде, что это только в силу предубеждения ей кажется, будто даже и Помада изменился.