Лекцию я закончил неожиданно для многих. Четверостишьем Хайяма:
Запрет вина — закон, Считающийся с тем,Кем пьется, что, когда и много ли и с кем.Когда соблюдены все эти оговорки,Пить — признак мудрости, а не порок совсем…
— Ну ты чудак человек, — смеялся Коля Катаев, когда мы шли с ним через артистическую комнату после лекции. — Начал за упокой, а кончил во здравие!
В комнате налаживали реквизит и настраивали гитары приезжие артисты в ярких атласных одеждах.
— С чего ты взял? — удивился я, еще не успокоившись от волнения и пощипывая ус — жест, появившийся у меня совсем недавно.
— Как это ты сказал… «Пить — признак мудрости, а не порок совсем…» Это наши запомнят, запомнят!
— Не я сказал, а Хайям, — поправил я.
— Все равно, — смеялся Коля.
— Так ведь почти все это делают! Хотя бы по праздникам. Но надо же с умом, красиво…
— Постой, а ты действительно в рот не берешь? — спросил вдруг Коля.
— Нет.
— И никогда не пробовал?
— Почему же, пробовал. В Москве. Поступал в МГУ. На спор выпил бутылку водки.
Коля сочувственно покачал головой:
— Драло? Отдавал концы?
— Совершенно нормально. Как будто ни в одном глазу. Смеяться хотелось… Прутья железные гнуть…
Катаев недоверчиво посмотрел на меня:
— И все?
— Все.
— Не заливаешь?
— Что ты пристал?.. — разозлился я.
— А сейчас почему не потребляешь?
— А зачем?
Коля задумался. Тряхнул головой и засмеялся:
— Действительно, зачем?
И потащил меня слушать артистов. Сидели мы недалеко от Арефы и Зары, и я больше наблюдал за ними, чем смотрел на сцену.
В коротком — перерыве между моей лекцией и концертом мне показалось, что Денисов хотел подойти поговорить. Но меня окружили дружинники, нахваливая мое выступление. Я отшучивался, краснел и теребил свой ус.
После концерта, который покорил бахмачеевцев, я намеренно задержался.
Станичники, довольные, растекались группками по тихим улочкам, а хуторских Коля организовал развезти на машине.
Придумано было здорово. И я уверен, что сделал это он не из-за приезжих артистов.
Перед тем как залезть в машину, Арефа все-таки подошел ко мне и спросил:
— От Ксюши есть известия?
Ксения Филипповна уехала в область на семинар.
— Пока нет, — ответил я.
Конечно, не за этим только обратился Арефа. Он постоял, помолчал.
— Будешь завтра у себя?
— Конечно! Заходите, Арефа Иванович. Денисов кивнул, хотел еще что-то сказать, но махнул рукой.
— Ладно… Завтра.
Ему, видно, надо было сообщить что-то важное. И тяжелое для него, Арефы. Что ж, хорошо, он первый решил обратиться ко мне.
Но почему я сказал ему, что после обеда? И вообще, понятие рабочего дня было у меня очень растяжимо. В первую же неделю я повесил в своей комнате объявление о часах работы и приема. Я долго колебался, когда написать перерыв.
— Пиши перерыв с часу до двух, как у Клавы, — посоветовала Ксения Филипповна. И с усмешкой добавила: — А вообще, у нас в деревне перерыв с десяти до четырех, если удастся, конечно.
— Дня? — спросил я.
— Кто ж днем почивает, Дмитрий Александрович, — усмехнулась Ракитина.
Ее горькую усмешку я понял потом. Меня беспокоили днем и ночью, в будни и в праздники, начальство и колхозники.
В какой раз позавидовал Борьке Михайлову: в городе все стоит на своих местах, железный порядок службы никто не нарушает, и в свободное время ты сам себе хозяин.
И все-таки, почему я сказал Арефе, чтобы он пришел после обеда?
Вот. Решил с утра заняться пропажей Маркиза по всем правилам. Как-никак, а скакуна оценивали в тысячу рублей. И если его украли, в общем, дело что ни на есть самое уголовное.
21
Калитка во двор бабки Насти была отворена настежь. Облезлый кабысдох с утра уже спал под кустами, выставив на солнце свой костлявый хребет.
Я на всякий случай легонько стукнул в окно Ларисы. Ее не было. Еще в больнице…
Я вошел в открытую дверь сеней, нарочито громко стуча по полу:
— Разрешите?
Проскрипели половицы, и из своей комнаты выглянула хозяйка.
— Ее нету, нету ее, — замахала она сухой, скрюченной старостью рукой.
Баба Настя, как все глухие, старалась говорить громче обычного.
— Знаю! — тоже почти прокричал я. — К вам пришел, баба Настя.
Она не удивилась.
— Проходи, — засуетилась старушка, трогая на ходу подушку и покрывало на железной кровати, шитво, оставленное на простом, некрашеном столе, одергивая на окнах занавески…
Возле печки стояла еще лежанка, застланная чище и наряднее, чем кровать. Поверх пестрой накидки из розового муравчатого ситчика лежала выстиранная и выглаженная сатиновая мужская рубашка. Так кладут одевку для сына или мужа в праздничное утро…
В комнате было чисто. Я предполагал иначе. Наверное, из-за неопрятного пса.
Но особенно выделялся угол с лежанкой. Он словно светился чистотой, уютом и уходом.
Бабка Настя молча следила за тем, как я оглядываю хату.
— К Октябрьским собираюсь побелить. Чтоб как у всех… — прошамкала она, словно оправдываясь.
С первых дней пребывания в станице я заметил, что здесь, на юге, любили чистоту. В какие бы дома я ни заходил, везде отмечал это. Даже в мазанках, которых было довольно много в Бахмачеевской, почти каждое воскресенье хозяева перетирали полы красной глиной с навозом. Надо сказать, что от земляного пола в таком климате куда прохладнее, чем от деревянного.
Чтобы поддержать разговор, я кивнул:
— Это правильно. Когда в хате красиво, на душе светлей.
— Не для себя, — махнула рукой старуха.
— Понимаю, — сказал я.
Лариска, значит, скрашивает ей жизнь. Что ж, пожалуй, она правильно сделала, что поселилась у бабки Насти. Старая да молодая…
— Вы в ту ночь ничего не заметили подозрительного? — спросил я.
— Это когда конь сбег?
— Да, когда пропал конь.
Бабка Настя, прикрыв сухонькой рукой рот, смотрела сквозь меня, сосредоточенно перебирая в своей памяти события прошедших дней. Наверное, они у нее спутались в голове, и она боялась сказать что-нибудь не то.
— Может, кто посторонний приходил? — подсказал я.
— Да нет, товарищ начальник. Мы живем тихо. Гостей не бывает…
— Значит, в доме были только вы и Лариса, ваша жиличка?
— Да, только свои: Лариса, я и Анатолий.
— А кто такой Анатолий?
— Сын мой. Младшенький…
Я удивился: почему девушка никогда мне не говорила, что у бабки Насти есть сын?
— А сколько вашему сыну лет?
— Пятнадцатый нынче будет, — ласково сказала старушка.
На вид бабке Насте — лет шестьдесят восемь. Но в деревне женщины выглядят куда старше, чем в городе. И все же… Угораздило же ее родить под старость! Что ж, бывает. Сестра моей бабушки последнего ребенка родила в сорок девять лет. Мы с моим дядей почти одногодки… Представляю, как бабке Насте трудно его растить. Сама еле ходит.
— А где ваш сын? — спросил я.
— Бегает, наверное. Может, на речку подался с пацанами. Их дело такое — шустрить да баловаться. Придет с улицы, переоденется, — показала она на рубаху на лежанке. — Они, пацаны, хуже порося: чем лужа грязнее, тем милее…
Надо будет поговорить с Анатолием. Мальчишки — народ приметливый. Но почему я раньше его не видел? Правда, хата бабы Насти на самой околице. Далеко от сельсовета.
— Так, может быть, вы все-таки вспомните? — опять спросил я, чувствуя бесполезность нашего разговора.
— Да что вспоминать? Нечего, милок, — ответила Самсонова, как бы извиняясь. — Разве что пес брехал? Так он кажную ночь брешет. С чего брешет — не знаю. Привыкла я. Не замечаю. А так ничего приметного не было. Ты уж у Ларисы спроси. Она молодая. Память лучше….
— Придется, — вздохнул я. — Сын ваш скоро придет?
— Кто его знает? Може до вечера не забежит.
— А кушать?
— Куда там! Это у них на последнем месте. Ежели и запросит живот пищи, они на бахчу, на огороды. Помидоров, морковки и огурцов так натрескаются, что от обеда отказываются…
— Это верно. Ну я пойду, — поднялся я.
Бабка Настя суетливо последовала за мной в сени.
— Не слыхал, Ларису скоро выпишут?
— Не слыхал, — ответил я.
— Все проведать ее собираюсь. А как хлопца оставишь? Ему и постирать надо, и накормить…
— Я, может, еще зайду. Поговорю с Анатолием.
— Милости просим, заходи. — Старушка тихо улыбалась чему-то своему, расправляя своими скрюченными пальцами складки на длинной сатиновой юбке…
Я поспешил к себе, так как должен был зайти Арефа Денисов.
Честно говоря, мне не верилось, что он и Зара не знают, где сын. Я вспомнил разговоры Ксении Филипповны о «беспроволочном телеграфе».