Йестей смотрит в сторону Каменного Носа. Оттуда несутся три головных скакуна, и пока еще не разобрать, кто именно впереди. Фигурки коней и всадников на них совсем крошечные, размером с мух.
Савраска! Савраска впереди! — слышит вдруг йестей, и у него сжимается сердце. И он бежит вместе со всеми к финишу, падая и поднимаясь. И вот уже видны лошади отчетливо. Впереди и правда — Савраска Чычыя. За ним жеребец Чалый, бригадирский Воронко...
«А где же мой Гнедко? Ах, вон он... в конце... Но красиво все же идут лошади! Что может быть красивее скакового коня? Ничего не может быть».
Люди бегут, ревут, орут — оглохнуть можно. Вот Савраска у финиша рвет грудью белую ленту. За ним, голова к голове, Чалый и Воронко. А Гнедко? Позор... позор...
Йестей закрывает лицо ладонями.
«Деньги все проиграл. А как хвастался! Быть бы мышкой — юркнул бы в норку. От стыда».
А между деревьев звенит величальная песня в честь Савраски и его юного наездника. По кругу ходит пиала.
— Эй, люди, не видали моего муженька? — носится молодайка в шелковой юбке. — Костюм на нем синий, за двести рублей. Он его весь испачкает, а то бросит, и его изжуют телята. Ой, не догадалась привязать муженьку на шею колокольчик, когда отпускала его на праздник. Как бодучую корову, далеко бы слышно было!
К йестею подошел раскрасневшийся юрчи.
— Продулись в пух? Как вам наши скакуны? Узнали, какой они системы, дорогой йестей?
Йестею ничего не остается, как глупо улыбаться.
— А приедете домой, еще получите поварешкой от моей старшей сестры. Чтоб не хвастались и деньги не проигрывали. Смотрите, какую я премию получил! — и показывает часы на руках. — Золотые. Вот как надо работать.
А йестей все никак не может прийти в себя.
«Что же случилось с Гнедком? Может сплоховал мальчишка-наездник или здешние скакуны стали сильнее?»
— О-о, здравствуйте, старик! — подошел к йестею председатель здешнего колхоза. И протянул руку. — Не расстраивайтесь. Борьба — на то и борьба, чтобы победил сильнейший. А вам спасибо, что приехали. Какой праздник без гостей? Мы вам тоже премию выделили. Утешительную. Получите уж пожалуйста. И не серчайте на нас.
На другой день, после обеда, выезжал йестей домой. Чтобы проводить его, к юрчи пришли десятки родственников, и все говорили ему хорошие слова, утешали как могли.
Поехал йестей. На тороке у него мешок, в котором привез детям валенки. В мешке теперь — конфеты и печенье для ребятишек, четыре булки белого хлеба...
А праздник продолжался. Воздух гудел, стонал от песен. Во всю ширину улицы, будто журавлиная стая, растянулась толпа людей.
Отъехав немного, йестей погрозил камчой селу.
— Посмотрим, кто в будущем году победит! А пока вы посрамили старого йестея. Но ничего... Зла на вас нет. Пусть у вас еще больше будет детей. Пусть множится ваш скот. А скакуны ваши пусть еще крылатее станут. До свидания. Хорошего вам побольше, плохого — поменьше. Множьтесь, богатейте! — махнул рукой йестей. Повернул лошадь в сторону своего села и опустил поводья.
Копыта меринка дробно застучали по ровной дороге.
«Хороша жизнь, — в который уж раз подумалось йестею. — Хорошо жить на родине. Это самое большое счастье».
ГДЕ ТЫ, ДЕВУШКА?
Перевод с алтайского Т. Петелиной
Табыл проснулся, открыл глаза и тут же зажмурился от слепящих лучей солнца, бивших через окно прямо ему в лицо. «Проспал!» — испугался он, и, уже сбрасывая с себя одеяло, вдруг вспомнил, что спешить-то ему сегодня некуда: посевная кончилась, к трем часам утра они засеяли последнее поле в урочище Сары-Кобы.
Отсеялись хорошо. Теперь можно вольно чувствовать себя до самого покоса. Хочешь — бери ружье и — в горы, в тайгу. А то гоняй в футбол, а вечером — в клуб, там тайцы до рассвета... Скоро пойдут сплошные праздники: сперва фестиваль песни в деревне, потом в аймаке. Можно поехать и на праздник в соседнюю деревню; в конюшне хватает необъезженных лошадей, выбирай любую и приучи к седлу... Дня через три, однако, надо будет посмотреть сеялку, кое-что заменить; кое-что выправить да сдать механику. «Э-э, а потом пошлют подправлять поскотину, ремонтировать дорогу, а там стрижка овец — дела найдутся!
— Табыл! Проснулся? — слышится из кухни голос матери. Дверь приоткрыта, и Табылу видна ее узкая согнутая спина, на которой лежат две поседевшие, тонкие, как крысиные хвостики, косички, и узорчатый подол потершейся черной юбки.
— Ага.
— Вставай, Табыл, яичница готова.
Он соскакивает с постели. Сегодня можно прогуляться по деревне, на людей поглядеть, себя показать. Целый месяц никуда не ходил, все в поле да в поле, среди железа, грохота, пыли. Он наденет нейлоновую рубашку, синие брюки; солдатские яловые сапоги мать, наверное, уже начистила до блеска.
Табыл выходит на крыльцо и смотрит в сторону почты.
Полдень. Улица пустынна. Вот показалась старуха Ялбадай. Она выступает спокойно и важно с полной продуктов сумкой. Над огородами поднимается дым — это жгут навоз и мусор, скопившийся за зиму. На соседском огороде копошатся женщины. Не слышно гула моторов, замерли ремонтные мастерские, кузница — отсеялись!
Но вот, сминая тишину, из переулка с грохотом выезжает на телеге старик Бабадый. Нынче утром он привез Табыла с дальнего поля, а сейчас, видимо, уже направляется за жердями в соседнее урочище. У того, кто захотел поставить новый дом, работы выше головы — и в будни, и в праздники, поэтому Бабадый и сегодня не отдыхает. А Табылу вот не к чему руки приложить. Еще в прошлом году срубил он себе дом, осталось сени пристроить, да это успеется: четыре большие комнаты в доме, а живут-то двое — мать да он.
Табыл подходит к умывальнику, прибитому к столбу прясла. Мыться — одно мучение: вода щиплет потрескавшиеся от солнца и ветра лицо, шею, руки.
— Табыл. Газеты возьми! — раздается звонкий голос почтальонши.
С намыленным лицом он бежит к калитке. А в сердце, как иголочкой: «Может, письмо?».
— На. Сегодняшняя «Алтайдын Чолмоны»[10], твой журнал «Старшина-сержант», — и тут рука почтальонши тянется к маленькому отделению брезентовой сумки. Там — письма.
Она и вправду протягивает письмо. Письмо из города. От нее?
— Э-э, Табыл, не свадьба ли намечается? Меня не забудь позвать.
Табыл уже не слышит ее. Он разрывает конверт и, присев на крыльцо, читает, нет — держит перед глазами тетрадный листок, на котором всего несколько строчек.
«Здравствуй, Табыл! Я тебе долго не отвечала. Извини... Не хочу тебя обманывать... Отношусь к тебе, как к брату... Не пиши мне больше».
Ничего не понять! Он читает и перечитывает снова: «как к брату», «извини», «не пиши»... Опять пробегает глазами. Все так и написано, а все же не верится.
«Что же это?» Он комкает письмо и вместе с конвертом рвет на мелкие части. Хочет зашвырнуть под крыльцо, но почему-то сует в карман брюк.
— Мм, так... — Он съеживается и чувствует себя совсем-совсем маленьким. Ему хочется броситься на: землю и вертеться на одном месте, как та дворняжка, в которую вчера на улице кто-то угодил из мелкокалиберки.
Позади скрипнула дверь.
— Табыл, яичница...
— Сейчас, мама. Сейчас.
Значит, так. Опять... Да, да, дьявол! Стоит ему привязаться к девушке, как... Аа, дьявол! Не везет ему с ними. Ах, не везет! И пусть. Так и надо, и поделом! Что он собой представляет, чтобы им интересоваться? Не перевелись еще парни статные, чернобровые. А он? Так, самый обыкновенный. О таких говорят: ни стати, ни лика. Сер, как овечка. К тому же ни спеть, ни сплясать не умеет, танцевать пойдет, — ноги как деревянные. При девушках двух слов не свяжет, будто родной язык позабыл. Кому он такой нужен?
Он молча казнился, уставясь под ноги, и все вспоминал, вспоминал... В армии переписывался с одной. Никогда не видели друг друга, — ребята адрес дали. Обещала ждать. А перед самой демобилизацией получил от нее письмо: «Желаю тебе счастья. Выхожу замуж. Не думай обо мне плохо».
Да чего уж там «плохо». Только хорошо, со всем, так сказать, уважением. И к той, и к этой. В прошлом году он ее встретил, в первый день нового года, в деревне Кара-Чет, что за перевалом. И даже осмелился сказать ей два-три слова. А после все было, как бывает у влюбленных: и слова, и улыбки, и сердце в груди — бух, бух, бух. Гляди, вот-вот выскочит. Это у него, правда. На счет ее сердца он утверждать не берется.
Снова скрипит дверь.
— Табыл, яичница, говорю, стынет.
Он нехотя поднимается, идет в дом, садится за низкий круглый стол, берет вилку.
Мать у него вся седая и такая худенькая, что юбка на ней не держится, все съезжает задом наперед. Сидит мать у печки и думает о чем-то своем. На плите — большой бачок с водой. Видно, собирается стирать его одежду, которой ворох накопился, и вся промаслилась, огрубела от пота и грязи. Тут и ватные брюки, и комбинезон, и рубахи... Бедная мать, сколько ей вот так тянуть лямку?!
— Табыл! Почему не ешь? На такой работе был, и так плохо ешь. Что с тобой?