Тут дядя сделал передышку. Трое посидели молча. Пиалы положили на стол.
— Окружила стража Ак-Кюна и его жену Алтын-Сыргу. Они стояли рядом, с гордо поднятыми головами. Вот какие люди были в старину! А теперь... Вот как было... Стража на куски изрубила Ак-Кюна. Грудь Алтын-Сырга прокололи пикой, но, к счастью, не задела пика ее сердца. Выжила она, а зимою родила Тас-Кедима. От него и пошел наш род. О, дай господи, нашим предкам...
Тихо, кротко сидела мать Табыла. В благодарность к предкам погладила себе косы:
— Все же крепок корень у жизни, — выдохнула она. — Жизнь должна продолжаться.
— Да, да, — согласился дядя. Один он на этом свете. Трое было у него сыновей, но их «съела» война. — Давай, Табыл, поедем ко мне на стоянку. Соль отвезем. Ружье возьмешь мое, может, козла-курана подкараулишь...
...В помутневшем рассветном небе — редкие звезды. Табыл лежит в засаде, смотрит на них и не замечает, что ружье его свалилось с упора. Он давно позабыл и про седловину, где вот-вот должен появиться козел-куран на соляную приманку.
Она дала слово: когда кончатся каникулы и она поедет обратно в город, они встретятся у той деревни, где тогда вместе ждали машину.
Табыл отпросился у бригадира и пришел к остановке. Автобус, которого он с нетерпением ждал, приходил вечером. Он выплыл из густой пряжи снега, сверкая огнями. С гулко стучащим сердцем Табыл высматривал сходивших на остановке. В окне мелькнула белая шаль и толстая коса. Табыл весь подался вперед. Нет, не она.
Автобус давно скрылся в снежной мгле, а Табыл все стоял, прижавшись к гудящему телефонному столбу. Мохнатые снежинки роились в свете фонаря и исчезали в темноте, а он все шептал этим снежинкам, этому темному небу: «Где ты, девушка?..»
Мысли его тонким пучком пробивались сквозь снеговую завесу к той просторной, как степь, долине, где шли они рядом к тесному ущелью Катуни, к тропинке, которая довела их до маленькой, в сорок дворов, деревеньке среди тайги, до избушки, одиноко стоящей среди кустов кислицы — красной смородины.
— Увидимся завтра? — превозмогая робость, спросил Табыл, касаясь ее руки.
— Не знаю...,
— Как же так?
— Мне заниматься надо.
— А когда же?
— Как-нибудь...
Весь продрогший, Табыл пришел за полночь в пропахшую капустой избушку к знакомой старухе и пролежал на печи, не сомкнув глаз, пока не забрезжило в окнах.
На чабанской стоянке залаяла собака. Недвижны замерзшие гривы гор, от тишины звенит в ушах, тих чернеющий в ложбине лес; скала с торчащими на макушке кустами ясно вырисовывается на фоне неба. Кайрако-он! Как похожа эта скала на голову человека, зарытого по самые плечи в землю; два углубления — глаза, темная пасть пещеры — словно скривившийся от боли рот, колючки на вершине — будто вставшие дыбом волосы. А по обе стороны скалы рукастые корни свалившихся от бурь лиственниц.
...Он все же увидел ее. Снова отпросившись у бригадира, добрался до города, нашёл общежитие, вызвал ее. Они долго ходили по ледяным улицам, среди уснувших домов, под замерзшим добела небом, в сиянии колючих звёзд, Потом стояли, облокотившись на железные перила моста. Табыл все повторял: «Почему ты меня обманула? Почему? Я ждал. Ведь мы договорились». А девушка молчала. Круглое лицо ее было бледным и печальным. И снова виделся Табылу беспомощный эличёнок, заблудившийся в кустах и жалобно зовущий свою мать.
— Я тебе потом все объясню. Я напишу тебе...
Назавтра Табыл сидел в зимнем саду на скамье среди комолых обрезанных тополей , и ждал ее. Она обещала проводить его. Снова шел снег, возле Табыла играли ребятишки из детсада. Редкие прохожие бросали удивлённые взгляды на него, осыпанного о головы до ног снегом. А он сидел и с болью повторял про себя: «Где ты, девушка?..»
Она не пришла.
Дома он до рассвета бродил по черневшим от сенной трухи и навоза улицам. Стоило ему на миг закрыть глаза, и перед ним возникало круглое, как месяц в полнолуние, лицо с влажными, будто расплавленными черными глазами. Девушка, держа в своих маленьких ладонях его счастье, ждала впереди. Но как только Табыл приближался, она встряхивала толстыми косами и, раскинув руки, словно крылья, взлетала бабочкой и опускалась у дороги поодаль...
За седловиной занималась заря;
Девушки, девушки... Когда, взявшись за руки, веселой стайкой мчитесь вы улицей, как похожи вы на молодые лиственницы, что, переплетя ветви, сбегают наперегонки с косогора. Когда вы, озаренные луной, водите на поляне хоровод и, раскачиваясь, запеваете песни, вы — точно журавлиный клин, курлыкающий в поднебесье. Когда, задорно глянув в сторону парней, вы вдруг зашепчетесь меж собою, похожи вы на цветы марьина корня, что трепещут от дуновения ветерка.
Черноглазы вы, черноволосы, девушки... Зачем мучаете человека? С чем сравнить ваши легкие руки, нежные шеи, быстрые ноги, такие стройные, словно выточила их из мельничного камня хлопотливая речка. Кто вас поймет, кто рассудит? Разве что лебедь, потерявший подругу в горький час рассвета...
На стоянке за горою опять залаяла собака, и снова — тихо-тихо. Вдруг по зубчатым вершинам гор будто ветерок пробежал, рассыпался звенящий девичий смех. Он долетел до седловины и, скатавшись к подлеску, затих где-то в середине леса.
Как похожа эта скала на человека, зарытого в землю?..
Табыл хотел подняться, но в это время на гребне седловины возник силуэт курана. Куран чутко поднял маленькую голову, понюхал воздух, бесшумно и легко спустился в ложбину. Вот он ближе, ближе! — шагах в двадцати от Табыла остановился, всматриваясь в чернеющий лес. Сдерживая дрожь, Табыл прицелился и хотел уже спустить курок, но какой-то тонкий стебелек, пригнутый ветерком, заслонил на миг мушку, а когда он выпрямился… Что это? Перед Табылом стояла нагая девушка с черной косой, спускавшейся по загорелой гибкой спине. Подняв к небу руки, она что-то высматривала в лесу, будто ждала кого-то.
Вот она повернулась к Табылу, неслышно шевеля губами. Круглое, точно месяц в полнолуние, лицо, груди — две опрокинутые пиалы, четко вырисовывались на фоне оранжевой зари. Невесомая, она постояла на гребне седловины и стала плавно опускаться вниз за перевал. Вначале исчезли ее ноги, выточенные из мельничного камня, потом узкий, как горловина кувшина, стан, затем маленькие опрокинутые вверх дном пиалы, круглое, как луна, лицо и, наконец, пальцы поднятых к небу рук. — Где ты, девушка, любовь моя... — беззвучно, одними губами произнес Табыл...
А на стоянке за горой опять залаяла собака.
КАКТАНЧИ
Перевод с алтайского А.Кузнецова
— М-мм, значит, едете в город учиться? Хорошо, ребята, хорошо. Мой шурин Тодор даже мне советует, говорят: «Смотри, и я учусь. А как? Очень просто: поглядит учитель на мою старую, в снегу, голову и сам не заметит, как поставит «трояк». А у вас, молодых, все козыри в руках. Этот, чернявый, оказывается, браток мне — я ведь тоже из рода-сеока тодош, там каждый в одни присест девять чашек ячменного супа-кёчё выхлебывает, девять раз за ночь до ветру сходит. Вот какой народ!.. Зовут меня Кактанчи. Отца — Тулай. Охотник. Стрелок он прославленный на всю округу, ни одна его пуля на землю не упала, ни разу ни камня, ни дерева не коснулась — всегда в цель попадала. Можете судить, какой он был охотник, если даже сыновьям имена такие дал: Стрелок, Следопыт, Силок, Гон, Засада, Дележ. В общем, назвал так, чтоб зверю, попавшему братьям на глаза, не уйти, не ускользнуть было, а тем более не перехитрить их. А я самый младший, последний, к тому же, как говорят, до срока родившийся — недоносок, Кактанчи...
Чабан я. Все возле овечек. Сюда, в эту столицу аймака, приехал вчера утром. Привез шкуры кобылы и бычка. Сдал... Ну, это только так. По-настоящему-то приехал потому, что вернулись на каникулы дети, и мне теперь дома делать нечего. Они сами со всеми делами справятся. Ведь такие случаи в году не часто бывают, вот и решил прогуляться.
Э-ээ, а теперь хожу сам не свой, как говорят: ни якши, ни яман. Это потому, что старые друзья мне встретились, да новых еще завел... Потом вещи попались такие, каких я целый месяц в глаза не видел... а карман как раз был толщиной в два пальца. Э-э... что тут рассказывать. Кажется мне, что все возле этой чайной хлопали мои ладони, стукали мои подошвы... Знаете, я ведь сейчас вышел из красных дверей вон той избы, что виднеется в окне... Отпустили. Господи Христос, тридцать три полена! Долго ли до беды... Хорошо, присудили мне за теми дверями всего десять рублей штрафу. Это мне даже на руку: жене, скажу, что тридцать рублей надо отдавать. Только вот всю ночь я двери пинал, а утром смотрю, у пимов подошвы отлетели. Сейчас сижу, а на уме одно: жена моя, Кузунь, этими пимами меня по спине или по башке огреет. Да и пимы жаль. Хотя и старые, но теплее новых...
Забыл, когда и открывал те красные двери. А вчера — на тебе! — черт мне шепнул в ухо, что ли... Вот в молодости... Э-э, в то время, думаете, от хорошей что ли жизни привязывал себя к кровати перед гулянкой, чтоб не ходить на нее? Такой был — сам за себя не отвечал... А то ведь как: встаешь утром, ничего не помнишь. Оказывается, избил кого-то... Или не встаешь — это тебя избили... Хорошего в такой жизни ничего нет, ребята. Вот сижу перед вами, а на мне целого места почти нет. Левая рука — перелом, правая — вывих. А с ногами наоборот: правая сломана, левая вывихнутая. И шея с вывихом... Это братья постарались. За мои проделки... А на ухо посмотрите — это Сорпо, а еще тестем мне доводится... поставил тавро, как на овечку свою...