Тут этот двойной Джонсон оживился, сказал, что его можно звать просто Джон и даже виски предложил.
– Вам, – говорит, – с водой или cо льдом?
– Просто виски – говорю, – двойную порцию.
– Хорошо.
Он щелкнул пальцами. Тут же откуда-то появилась черная девушка в белом переднике. Подала мне виски бурбон, больше чем полстакана, соленые фисташки на блюдечке, и, когда повернулась, чтобы уйти, я понял, что передник был единственным предметом ее одеяния. Я произнес тост. Предложил выпить за президента Обаму, за американский госдепартамент и продвижение на восток агрессивного блока НАТО.
Чокнулись. Погрызли орешков.
– А как конкретно вы все это умеете делать? – спросил он.
– Что именно? – спросил я.
– Ну, вот это все, что вы говорили. Подрывать, наносить, ослаблять, высмеивать…
– А вы не знаете? – удивился я. – Так я же писатель-сатирик. Довольно-таки, между прочим, известный, – добавил я на всякий случай.
– А-а, – разочарованно протянул американец, – писатель-сатирик… Только что у меня был ваш коллега. Тоже писатель и тоже сатирик и, пожалуй, поизвестнее вас.
– Кто же это? – спросил я ревниво и, перебирая в уме, никого известней себя не вспомнил.
– Ну, этот… – американец напряг память, – Щедрин.
Мне полегчало.
– Щедрин, – поправляю, – не писатель, а композитор.
– Тогда, – говорит, – не Щедрин, а Салтыков.
– А Салтыков, – говорю, – и того хуже, кинорежиссер. К тому же он к вам прийти не мог, потому что десять лет как умер.
– Да нет, – махнул американец с досады рукой. – Не Щедрин и не Салтыков, а оба, как говорится, в одной бутылке. Этот ваш… как его?
– Салтыков-Щедрин, что ли? – догадался я и вспомнил того, заплаканного, с кем столкнулся у входа, с мерлушковым воротником на пальто.
– Именно он, – сказал американец, довольный тем, что его наконец поняли. – Ваш писатель-сатирик. Классик.
– Ну да, – говорю, – отрицать не буду, классик. Но он совсем давно умер. Еще давнее, чем режиссер Салтыков.
– Вот, – покачал головой американец, – я тоже думал, что он умер, а он говорит, что, пока Россия остается такой, какая есть, он бессмертен. Я давно заметил, – сказал он, попыхивая сигарой, – что нигде в мире нет столько бессмертных покойников, как в России.
Мне ничего не осталось, как согласиться:
– Да уж, кого-кого, а бессмертных у нас хватает. Почти столько же, сколько еле живых. А еще есть один вечно живой. Лежит в Мавзолее. А что, Салтыков-Щедрин тоже предлагал вам свои услуги?
– Предложил. Сказал, что может написать продолжение города… Этого… Ну, «Сити оф стьюпидити».
– Продолжение «Истории одного города»? И вы отказались? – вскричал я в возмущении.
– Нет, мы не отказались, но я посадил его перед телевизором, поставил DVD с записью заседаний вашей думы и говорю: «Вот вам ваше Сити оф стьюпидити».
– Представляю, – сказал я, – представляю себе, как Михаил Евграфович плевался.
– Что вы! – сказал американец. – Он сначала очень смеялся. А потом плакал. Очень сильно плакал. Признался, что никакого гонорара не заслужил. Вы, говорит, не тратьте зря деньги ваших налогоплательщиков. Не нанимайте иностранных агентов. Не боритесь с этой властью. Они без вашей помощи сделают сами больше, чем вы хотите. Подорвут основы, нанесут ущерб престижу, ослабят боеспособность, все разворуют и выставят сами себя и всю страну в таком смешном виде, в каком это недоступно никакому гению нашего жанра. Ни Свифту, ни Гоголю, ни даже мне. Я столько лет, говорит, потратил на то, чтобы довести до совершенства свое сатирическое мастерство, и многие люди до сих пор считают меня великим писателем. Но какой я великий на фоне этих людей? Что такое, – сказал он, – город Глупов? Жалкая пародия на то, что они делают сегодня. Я придумал градоначальника Органчика, я представил себе глуповцев, которые головами тяпаются и щуку с колокольным звоном хоронят, но такого, чтобы царь летал в голове журавлиного клина, для такой выдумки я слишком, слишком бездарен, сказал он и расплакался пуще прежнего. Я хотел ему дать немного денег хотя бы на метро, но он лишь рукой махнул и убежал.
Мы помолчали. Я допил виски. Джон спросил:
– Вам добавить?
Я сказал:
– Нет, спасибо.
И посмотрел на него вопросительно.
Он пожал плечами и, разведя руками, пробормотал:
– Я очень себя извиняю, но у нас сейчас такой бюджетный дефицит, такой внешний долг… I’m sorry.
Я понял, что это вежливый отказ, и огорчился, но обиделся не на американцев, а на депутатов Государственной думы, на высших чиновников нашего государства, церковных иерархов, которые так себя ведут, такие идеи рождают, такие речи произносят, что сатирику ничего не остается, кроме, в лучшем случае, жалкого копирования. Такие у них фантазии, что куда мне с моими доморощенными потугами. А врагам существующего режима или нашим иностранным агентам и вовсе делать нечего. Разве что сидеть, потирать руки и радоваться, что все за них делается. И сожалеть лишь о том, что грантов им не дают.
Я уже взялся за ручку двери, когда этот Даблджонсон остановил меня междометием.
– Эй! – позвал он. – Мистер… мистер…
– Смородин, – подсказал я.
– Да, мистер Сымордин. Вот я хочу спросить вам один вопрос. А вы не хотел бы совершить в вашей стране революция?
– Что? – говорю. – Революцию? Это в каком же смысле?
– Революция, это когда много люди выходят на улицу, жгут покрышки, бьют стекла, бросают коктейл Молотов.
– Да, знаю, знаю, видел по телевизору. А при чем тут – я хотел бы или не хотел?
– Если бы вы захотел произвести и возглавить в вашей стране революция, мы вам поможем. Мы сами не можем вмешать себя в ваши внутренние дела, но если вы будете произвести революция, мы будем вам охотно помочь сзади.
Не могу передать, какая буря поднялась в моей душе! Мне сразу стало и жарко, и холодно, и пот выступил на ушах. Я сел на стул и попросил налить мне еще бурбону. Он налил полстакана. Я выпил залпом и на всякий случай спросил определенно:
– Вы хотите, чтобы я устроил в своей стране революцию?
– Но мы вам будем заплатить.
– Но вы же понимаете, что я не по этому делу. Я не революционер. Я могу только словами… бла-бла-бла, и ничего больше.
– Напрасно скромничаете. У вас еще недавно за, как вы говорите, бла-бла-бла большие сроки давали, и есть надежда, что скоро опять будут давать.
– Это все возможно, – согласился я. – У нас слово ценят. У нас за слово иногда даже убивают. Но революция в своей стране… Нет уж, вы меня на такое дело не подбивайте.
– Но мы вам будем очень хорошо заплатить.
Я предполагал, что не соглашусь ни за какие деньги, но все же поинтересовался – из чистого любопытства:
– Сколько?
У него на столе была стопочка квадратных листков бумаги для заметок. Он взял один листок, написал число и показал мне. Ух ты! Я аж присвистнул от изумления. Но все же уточняю осторожно:
– Это в деревянных или в зеленых?
Он усмехнулся.
– В любых, какие вам нравятся.
Если б вы видели эту сумму, у вас бы тоже голова закружилась. Я думаю, что если такие деньги предложить любому из наших патриотов, хоть Семигудилову, хоть Полканову, да хоть Буги-Вугину, они бы согласились немедля.
Я решил уточнить: а какую, мол, вам революцию – розовую, оранжевую… или? Джон сказал: любого цвета, лишь бы была настоящая, с баррикадами, булыжниками, покрышками и коктейлями Молотова.
– Хорошо, – говорю, – в принципе, я не против. Но с кем революцию делать? Я, конечно, и один могу выйти…
Джон поморщился.
– Один, – заметил он, – это не революция, а одиночный пикет. Вы должны вывести на улицу не себя одного, а весь русский народ.
– Ха, – говорю, – легко сказать народ. А где я его возьму?
– Как где возьмете? У вас в стране сто сорок шесть миллионов. Если хотя бы половину вывести на площадь…
– Так это ж, – говорю, – не народ, а население. Оно на площадь не выходит. Оно когда не на работе, дома сидит, пьет водку и таращится в телеящик.
– У вас в соседней стране такое же население.
– Там не население. Там народ. Он чуть что, на майдан выходит и свергает неугодных правителей. У них, ненормальных, одного человека убьют, так они всем народом волнуются.
– А у вас?
– А у нас волнуются только сетевые хомячки. Надевают белые ленточки, гуляют, улыбаются друг другу и надеются, что власть от их улыбок немедленно рухнет. А чтоб население стало народом, чтобы зашевелилось, возмутилось, его надо очень сильно разозлить или обидеть.
– Вот и займитесь этим. Вы же умеете и злить, и обижать, как я слышал.
Ага, все-таки слышал! А делал вид, будто не знает, кто я такой. Ладно, сделаем вид, что я проговорки не заметил. Объясняю, что талант мой не столь универсален, как ему, может быть, кажется.
– Злить и обижать я умею не всех. Власть имущих сколько угодно, но народ, это уж, извините, для меня святое.
– Но я же вас прошу сердить не народ, а население. А когда оно станет народом, тогда и без вас рассердится.