– Так что там Филькенштейн? – Филькенштейн… Филькенштейн… Дай Бог памяти… – (или не дай? где-то через дорогу разливисто, громко крикнул петух). – Вот, как-то так: и да будут тебе словеса сия, и да накажеши ими сыны твоя…
Рома наказан достаточно, седяй в дому, и идый путем, и лежа, и восстал, выпустить бы из линолеумного коридора со спертым запахом принудительной грамотности, выключить свет круглосуточной лампочки Ильича, вернуть ту свободу, за которую он так орал, когда ты двигала горами, как лестничными пролетами, со стоном и скрежетом расходящимися над головой…
Наутро он вышел в стеклянный утренний холод и сразу заметил янтарный прозрачный дуб. Дуб был очевиден, а под ним толпились, должно быть, и все остальные: птичья гречишка, тысячелистник обыкновенный, ярутка, пастушья сумка, пижма – где-то здесь, в толпе, без определенных лиц: Муравлеев знал из них только клевер и подорожник. Может быть, цикорий, но не точно. У меня еще будет золотая осень, – пообещал он себе – и машинально перевел Болдино как Лысогоры.
Но не успел. К вечеру поднялся ветер, шумно и жадно дышал, дичая с каждым часом, на секунду останавливался, набирал в грудь воздуха до треска в легких и обрушивал удары на крышу, в окна, в двери, сначала вскользь, потом все тверже, точнее, что-то хватал, крушил, катал по крыше и вдруг взвизгнул так пронзительно, что волосы на руках и ногах встали дыбом – должно быть, точил нож. И наутро Муравлеев увидел, как он терзает деревья. Берет за глотку и трясет. Шарит за пазухой, уверенно, непристойно разводит в стороны ветки, прощупывает складки ствола. И все, что нашел, швыряет на землю и топчет, как цыганка сережки, убедившись, что не золотые, и бросается снова искать, зверея все больше и больше, доказывая, что осень – не игра в фанты в приличном обществе. В этом мочилове не осталось никаких иллюзий мирного увядания.
Но уже следующим утром, запрягая во дворе машину, чтобы ехать на конференцию, Муравлеев лишний раз понял, как он вечно торопится с выводами. Румяная, сияющая стояла вокруг роща, распустив свежепрочесанные волосы – кровопускание пошло ей на пользу.
7
Он выпал из будки с лоснящимся лицом и расширенными порами, кинулся было прощаться с устроителями и тут же получил свою шайку холодной воды. Уже пять минут как для них он перестал существовать. Его смели с прохода: он мешал волочить провода, сворачивать будочный шапито, грузить скарб в повозки и кочевать на другую ярмарку под дождем, почти под снегом. Словом, он напрасно пытался делать вид, что он есть, когда любому ребенку, засыпающему сейчас у себя в кроватке, было ясно, что цирк уехал. Обижаться на них, в сущности, нелепо: они тоже поденщики, уже занятые мыслью, как завтра снискать себе хлеб насущный. И, как они, гонимый куда-то, он побрел на улицу, где ветер схватил его и потащил. То, что гнало Муравлеева в ночь, была скорей всего жадность, ресторанные цены в гостинице включали ненужные виды на город, он шел, и его окружали закрытые двери, благородные черные лужи стекла, внутри пусто, тихо, темно, секрет Виктории заперт в сейфе, хотя Муравлеев пытливо, как днем, читал вывески, и, как днем, все гадал, что внутри, как вообще это может быть – ассоциация учителей труда и физкультуры? – не имея обычной дневной возможности заглядывать в замочные скважины чужих профессий и видеть такое… такое! А оно не «такое», оно изнутри совершенно нормальное: мягкие, теплые ляжки отца, в которых зажалась голова мальчика… С той только разницей, что за травму подсматривания за чужими профессиями ни один терапевт по головке не погладит. Завернув за угол, он уткнулся в гостиницу, где уже останавливался. Он узнал ее по белым перистым буквам названия. Такие же буквы лежали у него на столе и во многих карманах – с неутолимой страстью к гостиничным канцтоварам, включая портативный шампунь, там он особенно поживился. Швейцар, будто знал, недоуменно-надменно смерил взглядом его согнувшуюся от ветра фигуру. Под этим взглядом он поспешил перейти дорогу к вокзалу – единственному, что светилось во всей округе, не считая Капитолия. Не в Капитолий же было идти.
В здании вокзала людей было все-таки больше, чем на улице. Книжный стенд… Накануне, в обеденный перерыв, Плюша прыгал на мягком кресле, но, убедившись, что Муравлеева ничем не проймешь, тоже достал книжку и буквально минут через пять с облегченьем захлопнул:
– Хочешь, отдам? Страшная чушь, но очень захватывает. Как раз отдыхать, ни о чем не думать.
Муравлеев оторвался от страницы.
– Бери, не думай! Не домой же везти.
Муравлеев невольно скосил глаза на свою: столько лет по карманам, с рукой, по чужим углам, заложенная зажигалкой, засиженная чашкой чая, практически стриженая под горшок… Плюша думает, что он бедный. И все же, как он это себе представляет? Ведь мне не подойдет его книжка. Пойти, что ли, купить новую? Чтоб он не думал. Сделал движение к стенду. А впрочем, откровенно-то говоря. Мне и этой уже не сносить. Успел уловить запах кофе и поджаренного хлеба, но опоздал на зов, в глаза уже бросились глянцевые картинки со сластями, надежно отбивающие аппетит: пенопластовый шлем мороженого с подплавленной резиной шоколада и целлулоидной вишенкой наверху, бутерброды из папье-маше, сдобренные пластилиновой горчицей, кетчупом и майонезом, яблоки, апельсины, бананы хорошего крашеного воску, – и все же купил кофе и сел. Золотые вращающиеся двери, не просыпаясь, изредка поворачивались на другой бок, пропуская кого-нибудь внутрь. Рядом с урной сидел человек с газетой. В беспорядке сваленные на полу те газеты, что он уже прочитал, доходили ему до щиколотки. Еще Плюша говорил, что у всякого уважающего себя переводчика в каждом городе должно быть по семье. Флаги у входа поникли в полном безветрии, газеты выросли до колена, – не дожидаясь, пока они погребут чтеца, Муравлеев допил и вышел на улицу.
Снаружи, как голова крепкого белого сахару, по-прежнему светился Капитолий. У Муравлеева временно появилась цель, ему так захотелось в тепло, что, понятное дело, нужно было поторапливаться в гостиницу, а не по улицам шататься. С неприятной легкостью достигнув цели, Муравлеев сказал себе, что постоянная работа все-таки хороша тем, что тебе не приходится кончаться каждую неделю. Или каждые три дня. Или каждый день к вечеру. Со вторника что-то перетекает в среду, со среды в четверг, и, уцепившись за это что-то, можно переползти в грядущий день одним куском, не развоплощаясь с наступлением темноты ввиду того, что устроителям выгодней трансгрессировать тебя в новое место по частям.
Он сел все в том же холле и, наслаждаясь теплом, открыл книжку. Странное это было тепло – внутри знобило, и рассказ странный, взял и кончился, оставив героя на улице, обманув надежды несчастного пусть не на смысл, хотя б на мотив посреди тоскливого перебора клавиш. Он не любил читать на ходу, как иной на ходу не любит курить, но и, как иной курить, уже не на ходу не умел. Прочитанная внимательно, от слова до слова, книга казалась нудной, медленной и, в отрыве от прочих событий рабочего дня, бедной сюжетом и каждой мыслью повернутой на себя. Читая ее просто так, не на работе, он плавал в ложных дежа-вю – вот и этот абзац уже где-то, казалось, встречался…
– Да где ж ты? Мы ждали-ждали! – лживо, но пьяно и весело (так, что, по крайней мере этому, хотелось верить), прокричал у него над головой Плюша, очевидно вываливший из бара.
За ним, застегивая сумочку и натягивая перчатки, выходила Принимающая Сторона. По-видимому, она не сразу узнала Муравлеева, а, может быть, и вообще не узнала, хотя минутная близость между ними и возникала: «Трудно?» – спросила она как-то раз, почему-то довольная этим, рачительная хозяйка. Муравлеев, весь взмокши, вылазил из будки: «Не столько трудно, сколько… длинно». И, избегая двусмысленностей, пояснил: в таком направлении коэффициент расширения текста два к трем, еще декабристы жаловались, приходится волочить за фамилией целую фразу, «государственный преступник, находящийся на поселении», в то время как в Англии сказали бы коротко: «член оппозиции». Принимающая Сторона помолчала, очевидно беря на заметку – этот чуть-чуть не в себе, и теперь она только кивнула, а Плюша тактично воздержался от того, чтобы его представить. Между собой они распрощались довольно тепло:
– Ну вот и отлично! Мы на вас сразу пришлем запрос – через месяц рабочая группа!
– Спишемся! – крикнул Плюша. – Спасибо за все! – чтобы она при Муравлееве еще что-нибудь не брякнула, и тут же переключился: – Где ж ты гуляешь? Я обыскался!
И снова ему хотелось верить.
Внезапно Муравлеев вспомнил, что Плюша – местный, а продолжает рабочий день в баре и не торопится домой и сразу лечь. Откуда у людей энергия?
– Ты когда едешь-то? – спрашивал Плюша.
– Да, думаю, завтра – неохота ночью.
– Пошли! – по-товарищески распорядился тот. – Сегодня все-таки пятница!
И Муравлеев пошел.