– Вы бы сказали ему, чтобы он помылся, – недовольно буркнул охранник.
Муравлеев расхохотался.
– Это не смешно, – строго сказал охранник, живо поставив Муравлеева на приличествующее ему место подельника уж во всяком случае по языку, а кто знает, по каким еще преступным помыслам.
Но от заключенного пахло не телом. Или он совсем потерял чутье по белым домам и лакированным залам? От заключенного пахло, как скипидаром от маляра, химией от дезинфектора… от него пахло, как от нового линолеума. Неорганической гаммой.
– Меня зовут. Я ваш бесплатный, предоставляемый государством адвокат, – в рассеянии перевел Муравлеев. И тут разразилась ошибка.
– Я хочу настоящего адвоката, – сказал заключенный, и Муравлеев это перевел.
В ту же секунду, осознав, что заснул на посту, он обрушил себе на голову целый шквал упреков и обвинений – это вам не семинар по точности перевода, не благообразный мирок совершенствования операциональной совместимости и не центр управления полетами, где можно месяц с утра до ночи долбить «дальность, дальность, скорость сближения», чувствуя полную мученическую безнаказанность, как майор Том из песни Дэвида Боуи. Это вам не мелочь по карманам тырить. Но было уже поздно. Ущербный, и оттого особенно злой, штамповщик из управления госзащиты уже приосанился. И оскорбленным, но вкрадчивым голосом произнес:
– Как хотите. А я, между прочим, мог бы сказать вам, в чем вы обвиняетесь, и что сейчас будет решаться.
Любой согласится, предложение звучало заманчиво. Муравлеев вообще заметил, что после ареста и пары недель в сизо заключенные любят узнать, за что их взяли и что, собственно, происходит. В зале суда они озираются, как дикари на улицах города, напряженно вслушиваясь в латынь судебных песнопений, тут вычленяя словцо, там выражение лица, ориентируясь по нахмуренным бровям или поощрительной улыбке местных и пытаясь грести в кофейной гуще множества примет, вроде мужчина или баба прокурор. Ища предзнаменований, они напрочь забывают о том, что явления природы вообще бессмысленны, как число шагов (плиток, трещин паркета, квадратов паласа) от скамьи до двери.
Человек-линолеум не был исключением. Он восторженно вскочил на задние лапы – железо, холодящее кожу на запястьях, некий резкий звук, сочетание четырех шипящих, про который они думают, что это твоя фамилия, и как догадываешься, что надо встать и идти, по тому, что дернули и потянули за цепь, – вся эта эмпирика, в которую, как в туман, заключена собака, и в которой, как в тумане, совершенно неспособен пребывать человек, пока не поймет, где он находится по карте, по часам, по алфавиту, отсчитывая от династии Минь, от того ее момента, где взяли за руку в варежке, а ты выдернул руку и над головой сказали: «Ему три года». В этом тумане человек может ориентироваться только по вешкам, не воспринимаемым ни на глаз, ни на слух, ни на вкус, ни на ощупь – ничто так не укрепляет на местности, как мнение людей, не подозревающих о твоем существовании, воспоминание о том, чего больше нет, и воображение того, чего никогда не будет.
Он вспомнил свои блуждания по темным улицам города Л. и, в тон им, упоительный внутренний мрак, в котором так же, как и снаружи, методично вспыхивали и гасли витрины безумных мыслей, неизвестно что рекламирующие и неизвестно кому предназначенные. И ему стало стыдно. Бодхисатва и чистильщик нечистот, они все же сыграли ту партию в шахматы, не зря же для них расставили город. Чистильщик нечистот бегал от бодхисатвы с тяжелым кувшином, чтобы не оскорбить его обоняния, а бодхисатва снова и снова возникал на каждом углу, пока не встал так, что не обойти, так что чистильщик – догадался и, бросив кувшин, ушел вслед за ним. Только теперь Муравлеев сообразил, как все было на самом деле. Чистильщик нечистот убегал не из уважения к святыням! Сын, внук и правнук ассенизатора боялся соблазна уйти в монастырь и бросить город в дерьме. Вот от чего он бегал с кувшином. Крепкий линолеум, как нашатырь, вывел его из глубокого обморока конференционных амбиций, из соблазна стать всадником без головы, бодхисатвой, бомжом…. Муравлеев, ты дома! Tuum est, вот твой кувшин, вот твой Китеж-град. Ад одиночества – непозволительный рай. Вот так и обжил он матильдино помещение. Вот так, бывает, мы спим, а дело делается.
Он запорол линолеума в момент. Извернувшись ужом, Муравлеев устроился так, чтоб зубы его шевелились, лицо сохраняло бесстрастное выражение, а рука писала: «Не бойтесь! «Депортация» значит всего лишь съездить в тот штат, откуда вы заявились, и заплатить там штраф». Но линолеум обезумел. Он оттолкнул муравлеевскую записку и на вопрос судьи: «Ну-с, будем депортироваться добровольно или сначала желаете заседание с целью установления личности?» ответил: «Заседание!» Муравлеев встретился глазами с госзащитником, и тут увидал такой пример бесстрастности лиц, в сравнении с которым его была дрянью и жалким любительством. «Вы что, не согласны, что вы Иванов?» «Согласен! Хочу заседание!» «Чтоб они прилетели оттуда и доказали, что вы тот самый?» «Чтоб доказали». «Но вы – тот самый?» «Тот самый. Но пусть заседание». «Все это время вы будете здесь, в тюрьме». «Пусть, – сказал человек-линолеум. – Пусть сидеть. Хочу заседание». Муравлеев написал записку защитнику, что клиент его, линолеум, ни шиша не понял, не устроить ли перерыв? Защитник столкнул ее локтем на пол. «Вы все это время собираетесь здесь сидеть? Вместо того, чтоб уехать и там заплатить? (Это только так называется – депортация, – в отчаянии шепнул Муравлеев). Месяца два в тюрьме, и все это для заседания, на котором установят вашу личность, от которой вы и сегодня не отпираетесь. Зачем это?» «Заседание, – твердо сказал тот. – Я Иванов, вот моя личность, и я хочу заседание». Его увели, а госзащитник ехидно сказал: «Через два! Держи карман шире! Они будут в бешенстве, и раньше чем через полгода за ним не прилетят! Это ж надо же быть таким идиотом…».
Еще издали по коридору он заслышал отчаянное квохтанье, приближаясь к хозяйственным службам, где собралось полдюжины женщин с именами, на которых мы выросли – Исидора, Марго, Мерседес, Долорес. Там было душно и пряно, как в пироге с корицей, он пошарил глазами – найти б поскорее бланк, заполнить счет и уйти отсюда. Мерседесы, Марго, Исидоры, Долорес стояли, сидели, диагонально закинув ногу на ногу и посверкивая клинком каблука («ни одно железо не входит в сердце так леденяще» в учебнике Кобылевина), скалили в зеркальце зубы, болтали по телефону (там, на другом конце, такая же мельница рук), ни одна из них не подвинулась, не посторонилась, не привстала со стола – самый востребованный в судебной системе язык! – пока он выдвигал какие-то ящички и шарил под телефоном. Расстегнув оборки на волглой груди, чуть рябая красавица-мексиканка обмахивалась журналом, глаза устало горели сквозь челку, рядом, скосив к переносице брови, товарка изучала стрелку у себя на чулке. Того и гляди развесят по спинкам лифчики для просушки. Вот дворницкая!..Нет, извозчицкая – почтовые лошади просвещения… Один раз (как пишется «quot linguas calles, tot homines vales», изречение вашего Карлоса I-го?) он увидел: пошел по рукам блокнотик… Они не умеют писать! озарило его. Вот чистый случай поэзии сердца! Ежедневно многие сотни Хозе переводят через дорогу, бесстрашно ступив с тротуара в грохот колес и визг тормозов, не умея, заметьте, при этом писать! (Разве что в туалетах, предупреждение «piso mojado», создавая неверное впечатление, что mojado по-испански пол). Так что не лошади даже, почтовые мустанги просвещения, дикие, необузданные, каблуки, вороные гривы, не боятся ни черных кружев, ни красных платьев, ни хорошей дозы шанели нервно-паралитического воздействия, – ни малейшего представления о записке, свернутой в трубочку и засунутой в расщелину над копытом! Не подозревают, но несут, как ген, через леса, через моря, из поколения в поколение. Напористый южный язык волновался, как море толпы на базарной площади, его голова выныривала там и сям, ища бланк, и снова окуналась в волну. Как гениального фильма не портят титрами, он смотрел и видел, о чем они говорят.
Обсуждалось только что переведенное изнасилование, и мнения разошлись. Какое же изнасилование, мигом вскочив со стула, вскричала самая молодая – rapado? rapado?! – чтоб потом пойти в душ (по темени забарабанил поток равноударных, как в пытке, слогов), одеться (прямо смотреть неудобно, но, скосив глаза, он все же в общих чертах проследил пантомиму), уложить волосы (в дьявольски-острых ушах покачивалось и звенело), накрасить глаза (вроде Герники), губы, ногти, выпить кофе – и только потом позвонить в полицию?! Да, и так тоже бывает, – возразила товарка постарше. – Называется шок. В шоке душ, в шоке шелковое белье, кремы, пудры, лосьоны, фен, машинально заученные движения, маникюр, чашка кофе, модный журнал, липосакция, вены, куриные лапки, мешки под глазами, усы, борода, безобразные родинки, пятна… И тут вдруг дошло! Тут только дошло: изнасиловали! Следы избиения? Да любая из нас к сорока – батальное полотно… Муравлеев выдернул из-под скрепкосшивателя бланк, не глядя заполнил фамилию, дату, номер дела и приготовился дать стрекача.