– Я знать, знать, что будет худо! О мой blockhead[37],– то и дело переходил он на английский.– Как я мог верить этот мужик и баба?! Они обмануть меня, а я им верить.
Я вернулся в Ольховку ближе к вечеру, усталый, но довольный – Световид согласился отнести парня к камню. В немалой степени сыграло свою роль и привезенное мною зерно.
– А коль не соглашусь, сызнова его на сани погрузишь? – осведомился он у меня.
– Это не плата,– твердо ответил я.– Это – подарок. Так что мешки останутся тут в любом случае. Более того – через год, по осени, деревенские мне долг вернут, а так как он мне самому ни к чему, то я скажу, чтоб привезли сюда. Целиком возвратить тяжко, да и тебе столько зерна ни к чему, потому будут возить и сгружать две осени кряду. А когда буду в Москве, то пусть и не сразу, но постараюсь взять под свою руку все эти лесные угодья, чтоб вас никто не беспокоил.
– И все это токмо за то, что я...
– Все это тоже просто так,– перебил я его и с беспокойством посмотрел на бледное лицо Квентина.– А относить парня к камню или нет, пусть твоя совесть подскажет. Только прежде чем решить, помни, что этот парень пиит, а вирши сродни колдовству – могут заставить человека смеяться и плакать, любить и ненавидеть. Получается, что он тебе сродни, хоть и отчасти. А теперь сам думай.
– Умелец ты кружева из словес плести,– хмыкнул волхв.– Ладно уж, коль ты так добр, то и мы в долгу не останемся, попробуем «родича» вылечить...– А напоследок, наотрез отказавшись от нашей с Алехой помощи и уже отправляя нас обратно в деревню, несколько смущенно заметил: – Чую, не скоро повидаемся, потому пояснить хотел, а то зрю – мои подсказки ты в разум не принимаешь. Ты схоронил, кого любил, то я сразу понял. Оное тяжко, но живым надо жить, не уподобляясь ушедшим. Ты не в лодье, чтоб грести в одну сторону, а самому сидеть спиной к грядущему, потому ищи, кого полюбить! Яко ты мыслишь, почто наши пращуры положили один год скорби по ушедшим?
– Чтоб они не забывали тех, кто...
– Нет,– перебил меня волхв.– Чтоб они не скорбели дольше. Твой год давно закончился, а потому отвори свою душу и не изгоняй тех, кто войдет в твое сердце.
– Это твой совет мне на дальнюю дорожку? – спросил я, не собираясь спорить, но и принимать тоже.
– Скорее напутствие,– туманно ответил волхв и поторопил нас: – А теперь в путь, а то я с ним не поспею.
«Интересно, в чем разница между советом и напутствием?» – ломал я голову по пути в Ольховку, но так и не пришел ни к какому объяснению, после чего принялся размышлять о вещах более приземленных: «Как подать столь необычное требование о возврате долга... лесу?»
Но, забегая вперед, сразу скажу, что с этим у меня проблем не возникло. Ваньша Меньшой, настолько возрадовавшись, что сверх долга я ничего не требую, к тому же сам возврат готов оттянуть аж на два года, только охотно кивал головой и сулил выполнить все в точности.
Видно было, что он несколько озадачен необычными условиями, но уточнять не решается. То ли радость пересилила, то ли из осторожности – меньше знаешь, крепче спишь, а тут, судя по всему, дело темное и явно связанное с нечистью. К тому же я его предупредил:
– Гляди, попробуешь обмануть – непременно узнаю, и тогда берегись: вдвойне против прежнего вычту да с тебя первого спрошу. И уж тогда не пожалею. Семенное, нет ли – все до зернышка выгребу. А до того... к тебе кой-кто за должком из самого леса придет, так что, может, мне и... требовать не с кого будет.
Ваньша опасливо посмотрел мне в глаза – не знаю уж, что он в них прочитал, но поверил. Истово перекрестившись, он заверил:
– Без обману, Федот Константиныч. Нешто мы не понимаем. Ты и так добро нам учинил эвон каковское, потому и мы завсегда. Да и не вороги мы себе – нам страстей всяких не надобно. Пущай уж они тамо в лесу сидят, а к нам неча...
А что до лекаря, то, увидев меня, он вначале радостно метнулся к саням, но, убедившись, что, кроме Алехи, в них никого нет, остановился как вкопанный и недоуменно уставился на меня.
В округлившихся глазах немой вопрос и масса возмущения.
– А тебе чего, разве не сказали, что мы по пути к знахарке свернули? – удивился я.
– А я?! Как я?! Почему не взять?! – прорвало его.
– А на хр... на кой ляд ты там сдался? – выказал я вежество в разговоре с настоящим иностранцем.– Только под ногами б путался. А у нее избенка худа да мала – негде тебе там сидеть.
– Такой обман! – возмущался Листелл.– It’s some kind of bestiality[38].
– Понятно дело – душа у тебя болит. Но, глядишь, к ночи подвезут да все тебе обскажут,– решил схитрить я.
– У меня тож душа болела – за дорогу сюды уплочено, а за обратную токмо тут обещалися отдать. Однако же молчал, терпел, дожидался,– встрял старшой, хитро поглядывая на меня.– И не впустую – вона и подъехал хозяин. Вот и ты терпи.
– Но я ж не мог знать! Mне no one would ever think of![39] – И лекарь отчаянно постучал по своей голове.
– А кому все ведомо? Едино токмо господу богу, а боле ни-ни. На-ка вот, пожуй.– Старшой щедрой рукой сунул ему огромадный бутерброд, где между могучих ломтей хлеба улегся еще более здоровущий кус мяса.
Арнольд скептически осмотрел кусок, сглотнул слюну – уж очень аппетитно все выглядело, и, скривившись и тоскливо пробормотав: «Well, what can i do about it»[40], впился в него зубами.
– А хаять нечего,– сурово предупредил старшой,– у нас хошь и по-простецки, зато от души и от пуза.
Оставшиеся сани, уже полностью разгруженные, подкатили затемно. Листелл радостно всплеснул руками, увидев на передних держащего в руках вожжи Алеху, но, не обнаружив ни своего больного, ни бабы, снова взвыл и принялся что-то истерично выкрикивать, отчаянно жестикулируя. Складывалось впечатление, что от гнева он совсем забыл русские слова, которые в его речи почти перестали встречаться:
– Царь! – вопил он.– Царь у-у-у! Всем executioner’s block![41] – И тыкал поочередно пальцем во всех, кто перед ним стоял.
– Чего ето он? – равнодушно поинтересовался у меня старшой.
– Говорит, царь даст всем нам великую награду, если болезный выздоровеет,– невозмутимо перевел я.
– А-а, ну енто как водится,– согласился старшой.
Видя кругом сплошь равнодушные лица, Арнольд попытался кричать громче, но, устав и поняв, что все бесполезно, махнул рукой и побрел куда-то к околице.
– Да погоди, дай все объясню,– попытался я его остановить, но в ответ услышал:
– Go to hell![42]
– Никак недоволен,– хмыкнул старшой.
– Это он нам спокойной ночи пожелал,– перевел я, размышляя, ответить ли ему такой же любезностью, сказав нечто вроде «фак ю», или он не поймет. Вдруг у них такие оскорбления еще не в ходу. Затем рассудил, что мужик в своем праве – уж больно бесцеремонно мы его отодвинули от лечения, ни разу ни на что не спросив разрешения,– а потому пусть себе бухтит, выпуская лишний пар, авось быстрее угомонится.
– И тебе того же, добрый человек! – прогорланил вдогон старшой и, повернувшись ко мне, заметил: – Вот поди ж ты, иноземец, а к русскому люду со всем вежеством. Сразу видать, из ученых будет. А куды он побрел-то?
– Сказал, для вечернего моциона полезны прогулки перед сном,– пояснил я.
– Для... а-а-а, это чтоб запора не было,– догадался старшой.– Ну-ну.
– They themselves don’t know what they are saying[43],– уныло пробормотал Листелл, до которого донеслись зычные пожелания старшого.
Правда, через полчаса, поостыв, он все равно вернулся, осознав, что идти некуда. Я, терпеливо дожидавшийся его, любезно проводил лекаря в домишко Матрены и уложил на свою лавку.
Лекарь некоторое время ворочался с боку на бок – мешало заснуть девчоночье перешептывание и хихиканье, доносящееся с палатей, после чего, зло пробормотав: «Foolish children»[44], накрылся с головой полушубком и погрузился в тяжелый сон, сопровождаемый жуткими кошмарами.
Однако наутро все прошло как нельзя лучше.
Правда, поначалу лекаря смутило отсутствие возчиков и их саней – куда делись-то? – но все вещи Листелла и невесть куда пропавшего больного были на месте, никто ничего не украл, хотя он, несмотря на строгие предупреждения бывалых английских друзей, вчера вечером забыл проследить за ними.
Зато спустя час после того, как мы с Алехой, забрав Арнольда, выехали на санях из деревни, лекаря ждало невероятное, но отрадное глазу видение. Прямо среди деревьев, на узле с тряпьем сидела та самая загадочная баба и бережно держала на коленях голову лежащего Квентина.
Хотя нет, вначале, как потом рассказывал нам сам Арнольд, он обмер от страха, решив, что тот мертв, но, когда бывший умирающий повернул голову в сторону подъезжающих, слегка приподнялся на локтях и слабо махнул Листеллу рукой, тот simply gasped in surprise[45].
Несколько смущало лекаря лишь то, что дальнейший путь им предстоит проделать одним, а о здешних лесах и особенно об их обитателях у Листелла благодаря рассказам все тех же друзей сложилось самое отвратное впечатление. Он старался не думать о самом худшем, отгоняя дурные мысли о страшных русских разбойниках, но выходило еще хуже.