сыскать. Тут и равнинные боры-беломошники, истерзанные ручьями, и обширные болота, а посередине их почти стометровой высоты сопки с вязкими неизученными распадками. И все это в краю почти безлюдном, бездорожном, но уже взятом на прицел геологами и лесодобытчиками.
Друзья выбрали самый живописный склон центральной сопки, разгрузили с грачевского вездехода пожитки и начали обживать местность. Поставили три палатки: две семейные для молодоженов и одну для Заметкина, которая служила также складом продовольствия и инструмента.
Заметкин, уже тогда проявлявший большую склонность к артистизму, писательству и философствованию, глядел на задание сквозь пальцы и добровольно взял на себя обязанности снабженца, завхоза и повара. Он взбирался на вершины сопок, принимал там романтические позы, взмахивал руками и тревожил окрестности восторженными кликами. Он что-то увлеченно бормотал даже в те часы, когда собирал в сыром мху раннюю морошку, кипятил на костре воду и варил необыкновенные, на его взгляд, супы и каши с тушенкой. Две пары молодоженов в это время самозабвенно ползали по склонам сопок, утопая по колени в сыпучем песке, копались в распадках, отправлялись в походы, а вечерами вели дневники и прочие записи, делали первые расчеты, вычерчивали наброски и, как это всегда бывает у студентов, подолгу и взахлеб спорили. При этом Губин исходил из требований новейшей теории, а Букварев настаивал на скрупулезном изучении и обследовании каждого погонного метра воображаемой магистрали.
Молодые жены быстро уставали от споров и принимались шептаться о своем, а Заметкин вообще только посмеивался над друзьями и делал свои записи, больше всего о здешних природных красотах, но не в стиле инженерно-изыскательском, а в фантастико-поэтическом. Писал он и роман о своих друзьях, местом действия были те же Мокрецовские сопки. Название романа еще не было придумано, зато перед первой главой стоял эпиграф, строка из любимейшего заметкинского поэта: «Знаешь, ведьмы в такой глуши плачут жалобно».
Их обдували тугие неласковые ветры с океана, их мочило дождем, перемешанным со снегом, но никто из пятерых особенно не сетовал и не раздражался. Они были рады и тому, что изредка выпадали солнечные дни, за которые они успевали и позагорать, и переделать массу дел. Их пьянил аромат бурно идущей в рост и расцвет северной флоры. Они стали поджары, цепки и неутомимы. Спали как убитые и работали, как заведенные на самый высокий темп автоматы. Им хотелось — и страстно — покончить с заданием побыстрей и отчитаться за него как можно лучше. В их памяти само собой всплывало все, что слышали они на лекциях и прочли в книгах. Устрой им сейчас устный экзамен, они бы выдержали его на пять с плюсом без всякой подготовки и страха. Они понимали свое состояние, свой горячий азарт, когда кажется, что им доступно многое, если не все, по их специальности, что им уготованы в будущем немалые успехи. Они восхищались собой, били в ладоши и от полноты чувств на чем свет стоит кляли Заметкина за прогорклые супы и подгорелые каши самого непонятного вкуса, грозились, что не позволят ему поставить свою подпись под общей работой, на что он отвечал с неизменной патетикой и такой жестикуляцией, что друзья ударялись в хохот, и по-товарищески наминали ему бока, после чего всем становилось еще веселее.
— И разъела ржа суеты и змееподобная жажда славы золото их сердец! И презрели они вернейшего друга своего и кормильца! Отринули и озлобились друг против друга, пожрали сами себя, и погиб их проект, растерзанный в сваре на клочья. И угасла в них искра, потух разум, и стали они алчнее и злее волчец, подлее гиены…
И помятый, и непомятый Заметкин мог продолжать речь в том же духе бесконечно, потешая друзей, слегка царапая их самолюбие и отрезвляя их. Но бывали случаи, когда Губин и Букварев, уязвленные другом всерьез, хватали его, тащили вверх и не в шутку грозились свергнуть его с крутизны в самое топкое место.
План их работы был выполнен уже больше чем наполовину, когда Люба, едва проснувшись, повела себя не совсем обычно. Букварев тормошил ее, а она не поднималась с постели, застыла на ней сидя, обхватив руками колени, и улыбалась как-то странно, по-новому. Муж вгляделся в ее лицо и с удивлением отметил, что впервые не увидел на нем ничего девчоночьего или студенческого. И радость, и страх, и грусть были в ее глазах и улыбке.
— Что тебе приснилось? О чем задумалась? — недоуменно ляпнул Букварев, порывавшийся к делу.
— Мы сегодня должны взять выходной по семейным обстоятельствам, — сказала Люба с тем же выражением.
Букварев даже хохотнул от неожиданности, но жена так поглядела на него, что он очнулся и встревоженно припал перед ней на колени.
— Да какая тебя муха укусила, Любаша?
— Ты должен меня понять и слушаться с сегодняшнего дня, — не сразу проговорила она, и Букварев удивился новому выражению ее глаз, в которых было и счастье, и покорность, и навернувшиеся слезы. И еще он разглядел в них, странно углубленных и расширившихся, столько мольбы, беззащитности и одновременно власти над собой, что сразу же забормотал что-то о своем согласии, готовности сделать для нее все. Он бегом разыскал Губина, делавшего зарядку в окружении сосен, и коротко объяснился с ним.
— В таком случае мы берем выходной завтра, — то ли в шутку, то ли всерьез отозвался Губин. Букварев махнул рукой в знак согласия с любым условием и помчался обратно.
Люба прибирала волосы. Движения ее были медлительны. Было похоже, что о прическе она совсем не думает, руки ее опускались и тихонько поглаживали живот. На мужа снова посмотрела пристально, изучающе.
— Что за фантазия на тебя напала? — не утерпел Букварев, и Люба тут же запретила ему спрашивать ее о чем бы то ни было.
— Скоро узнаешь, сама скажу, — заявила она и добавила: — оставь меня одну минут на пятнадцать. Потом приходи.
Букварев пожал плечами, погримасничал и нехотя пошел прочь. На улице он снова встретил Губина, который тоже, казалось, не думал о работе.
— Ты ведешь себя так, словно сегодня и у тебя выходной, — съехидничал Букварев. — Это мне простительно, потому что придумала что-то моя благоверная. А ты-то чего расслабился?
— А почему я все время должен быть в