Он подошел поближе, задрав подбородок, поросший рыжей бородкой, и обратил на меня свой затуманенный взор. Я сразу проникся к другу сочувствием, простив ему молчание, столь сильно меня раздражавшее.
— Говори, старина, — попросил я. — Что стряслось?
Кейн вздохнул.
— Брэм, я должен извиняться перед тобой с этого дня и до последнего вздоха, может быть, мне придется умереть с мольбой о прощении на устах, и все равно я никогда не смогу…
— Господи, Кейн, ты словно цитируешь страницу из Скотта.[141]
Моя шутка не достигла цели: Кейн лишь смотрел на меня не отрывая взгляда. Я понял, что лучше всего дать ему возможность говорить, не перебивая, даже если при этом он ударится в слезы.
Нервно кружась по холлу, обшитому темными панелями, Кейн продолжил:
— Боюсь, Брэм, что иногда я веду себя как самый тупой из смертных, обретающихся под небесами. Безусловно, никому не дано было видеть так же отчетливо, как мне порой, и вместе с тем быть — одиннадцать часов из двенадцати! — таким слепым и безмозглым.
— Сдается мне, Кейн, ты несколько преувеличиваешь, — заявил я, хотя, честно говоря, не совсем искренне — разве не он напустил на меня Тамблти?
И, видимо поняв, о чем я умолчал, Кейн прошептал:
— Тамблти.
Произнес так быстро и с таким презрением, что казалось, будто он выплюнул это имя.
— Верно, Тамблти, — подтвердил я. — Выходит, именно в нем вся загвоздка, — я кивнул на револьвер, чтобы лишний раз не говорить о наглухо задраенном замке, — не только в Лондоне, но и здесь?
В ответ Кейн показал глазами на притолоку над широкой дверью холла, где, как мне запомнилось с прошлого посещения, была вырезана цитата из Барда, если не ошибаюсь, из «Как вам это понравится»: [142]
В лесной тениВраги одни —Зима, ненастье, осень.[143]
Кейн вздыхал, пока не стало казаться, что он вот-вот выдохнет свою душу, и наконец уныло произнес:
— Увы, похоже, эти слова больше не верны: тот, кого я имею основания опасаться, вполне может… О, Брэм, я сделал моего врага твоим.
Наверно, простить друга за это непросто, хоть бы он извинялся целую вечность.
— Не бойся, дружище, — сказал я, добавив слово, сорвавшееся с моих уст, как вздох: — Тамблти…
Кейн отреагировал так, словно само это имя было заклинанием и этот человек мог неожиданно появиться. Увы, кто я такой, чтобы сомневаться в том, что он это может?
— Весьма опасаюсь, Брэм, что наш враг объявится здесь, но я принял меры предосторожности, приложил немало усилий.
К таковым, очевидно, относились повышенная бдительность островитян и ружье в руках управляющего. Однако я все же в довольно резкой форме попросил друга растолковать мне, что к чему.
— Я прочитал твои письма, Брэм, все до единого, и твои телеграммы. Я знаю, что происходит в Лондоне.
— Почему же тогда ты не отвечал? Ужасно неучтиво с твоей стороны, Кейн, ужасно.
— Я не могу найти оправдания своим поступкам, — сказал он, — но, может быть, смогу объяснить их. Я действительно надеялся, что Фрэнсис ограничится кратким знакомством с Генри и тобой, а потом оставит вас в покое, но из твоих писем я понял, что он снова взялся за старые штучки.
— Старые штучки? Что ты этим хочешь сказать?
Кейн вздохнул. Он обошел холл, остановившись только затем, чтобы украдкой выглянуть в окно, в ту и другую сторону, осматривая окрестности, сунул револьвер обратно в карман и продолжил:
— Есть вещи, Брэм, которые не требуют слов, вещи, которые не следует записывать даже твоим любимым шифром. То, о чем говорят лишь под жесточайшим принуждением.
— Наверно, ты имеешь в виду тайны.
— Признания, — сказал Кейн. — Впрочем, называй их как хочешь. Но что касается Фрэнсиса Тамблти, могу заверить тебя, Брэм, ты не знаешь их самой малой толики.
— Боюсь, и ты тоже.
Рыжеватые брови Кейна выгнулись дугой. Неужели я приехал не только с вопросами, но и с ответами?
— Тогда облегчим душу? Мы, оба?
— Конечно, — сказал я. — За этим я и приехал.
— А я и боялся, что приедешь, потому что мне придется рассказать тебе такое…
— Само собой, — сказал я, перебив друга, — и такой разговор требует двух удобных стульев. — Я кивнул в сторону гостиной. Может, пройдем туда?
— Да-да, конечно, — согласился Кейн. — Сам себя не помню… Могу позвонить, чтобы принесли чай, если хочешь.
— Очень даже хочу. Знаешь, я наглотался и городской пыли, и деревенской, поэтому сам понимаешь… И ради бога, Кейн, распахни окно на море, ладно? Здесь так же душно, как в будуаре Виктории.
Наконец-то он улыбнулся, но улыбка оказалась столь же мимолетной, как скор и решителен был его отказ впустить в замок воздух. Окна он открывать не станет. Сделать это сейчас было бы «небезопасно».
Небезопасно?
Увы, что бы ни знал Кейн о Фрэнсисе Тамблти, история, которую я привез из Лондона, была совершенно не способна рассеять его страхи.
Чай принесли и подали, и, когда был заказан обед — запеченный хек (единственное, что было под рукой, извиняющимся тоном пробормотала служанка), Кейн начал свою исповедь, которую я записал с его разрешения.
Итак.
— Могу ли я признаться, Брэм, что, будучи мальчиком, отличался… чрезмерной впечатлительностью?
Он подался ко мне со стула с высокой спинкой, говоря шепотом, чтобы его не услышала служанка за дверью. Боюсь, в последнее время Кейн усвоил множество присущих богачам предрассудков, одним из которых является убежденность в том, что слугам нечем заняться, кроме как ходить от двери к двери, от одной замочной скважины к другой, пригнувшись и выслеживая. В качестве меры предосторожности он установил на маленьком столике рядом с дверью гостиной странный прибор, немного смахивавший на токарный станок. Стоило Кейну повертеть ручку, и это диковинное устройство заговорило его собственным голосом. Поразительно.
— Что за чудеса?
Хотя я слышал о фонографе мистера Эдисона, увидеть его в действии мне довелось впервые.
Кейн объяснил. Он недавно, выложив изрядную сумму, приобрел эту машину, чтобы наговаривать и записывать на восковые цилиндры свои тексты. Затем его секретарь переносит их на бумагу. Суть того, как именно работает это устройство, признаюсь, от меня ускользнула, но, надо полагать, у столь хитроумного новшества существует широчайший спектр применений.[144] Поскольку у нас и без того было много неотложных дел, я не стал расспрашивать о новой игрушке Томми, однако беседу мы вели под дребезжащий аккомпанемент фонографа: предполагалось, что поддельный голос Кейна сбивал с толку любителей подслушивать, приложив ухо к замочной скважине.
— Мальчиком, говоришь? Как давно ты знаешь этого человека?
— Впервые я встретился с ним, — сказал Кейн, — в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году. Мне был двадцать один год, ему — сорок один.
Бедный Кейн потеребил рыжеватую бородку и усы тонкими пальцами и промокнул носовым платком свой покатый лоб — сказать, что у Томаса Генри Холла Кейна есть сходство с Шекспиром, — самый большой комплимент, который можно ему сделать, — и заерзал на стуле, словно на раскаленной сковородке. Его широко открытые глаза все время избегали моих: меня это прискорбное зрелище отнюдь не радовало, но, увы, мне позарез нужны были ответы.
— Нетрудно рассчитать, сколько ему сейчас, если тебе скоро стукнет тридцать пять, — сказал я.
Кейн кивнул, а я с удовлетворением отметил, что правильно на глазок определил возраст американца — пятьдесят с хвостиком.
— Однако, Кейн, в двадцать один год вряд ли можно считать себя мальчиком.
— Он был в два раза старше меня, Брэм, и делал из меня мальчика. Я был… впечатлительным, да.
— Не понял. Что это значит — «впечатлительным»?
— Послушай, Брэм, в конце концов, я не потерплю, чтобы меня допрашивали. Да еще и в моей собственной гостиной!
Эта внезапная вспышка ярости показалась мне странной, но раз уж в последнее время запал моего друга стал короче, я мысленно велел себе быть осторожнее.
— Ну вот, вижу, настал мой черед извиняться перед другом. Прости, Кейн. Я думал, тебе, может быть, полегчает, если ты…
— В свое время, — сказал он, — все в свое время.
Видно, Кейн принял близко к сердцу мои расспросы: некоторое время мы сидели в напряженном молчании. Кейн рассматривал тыльные стороны своих ладоней, а потом наконец заговорил:
— Тогда, в семьдесят четвертом году, как ты знаешь, я жил в Ливерпуле, вел колонку театральной критики в «Городском крикуне» и, еще не встретил Мэри.
Я кивнул:
— Но ты уже свел знакомство с Генри Ирвингом?
— Да. Мой отзыв о его постановке «Гамлета» дошел до Генри, и он ответил мне приглашением на свое первое исполнение Принца в «Лицеуме». Это было в канун Дня всех святых, тридцать первого октября тысяча восемьсот семьдесят четвертого года.