– Хорошо. Только… это дорого очень, не стоит…
А он достал бумажник, вынул и дает мне бумажку – пять рублей.
– Только прошу вас, сделайте кресты на куполах монастыря, а то без крестов нехорошо.
Я нарисовал кресты.
– Ну, прощайте. Благодарю вас.
Он картинку взял, благословил меня рукой и так пристально посмотрел мне в глаза. Тут я подумал, что это, должно быть, священник: у него пуговки у ворота были застегнуты, как у монаха.
Пять рублей я положил в карман. Немного прошел, сел на берегу Москва-реки, достал опять их и смотрю – пять рублей. Я опять спрятал, боялся – потеряю! Пошел к Москве и опять сел и посмотрел – пять рублей.
На углу Пречистенской в Москве – булочная Филиппова, кондитерская. Зашел туда: пирожные, конфеты. Пирожные – пятачок пара. Я купил три пары и ел, все съел. Даю пять рублей, мне дают сдачи. Конфеты лежат… шоколадки, такие маленькие лепешечки, как пуговицы. Покупаю фунт и несу домой. Все щупаю в кармане деньги: целы ли. А потом открываю коробку с шоколадом и ем понемножку. Иду – вижу магазин, там материи, платки. Думаю: куплю платок няне Тане. Зашел, купил платок – розовый, с зелеными листьями и голубыми цветами. Шесть гривен отдал – дорого.
Иду – опять магазин, рыбный. Висят балыки, икра в банках. Зашел. Спрашиваю икру. Думаю: куплю матери и брату Сереже. Говорю – фунт. Завернули икру. Дорого: рубль с чем-то. Задумался: отдать назад – неловко. Отдал деньги.
Иду и вдруг вижу – ружейный магазин. Долго смотрю в окно. Зашел. Коробку пистонов, дробь трех номеров и бронзовая пистонница маленькая, до того хороша! Приспособлена так – подает по одному пистону. Сама подает. Купил. Дорого. Вижу, у меня денег осталось рубль с чем-то. Что я наделал! На эти пять рублей куда бы я поехал. А теперь…
Пришел домой. Мать удивилась и брат Сережа тоже. Какой это человек дал мне пять рублей? Странно!.. Рисовать я не умею, а просто так, да еще благословил… Странный человек.
А когда пришла няня Таня, я торжественно отдаю ей платок. Мне так нравится. Няня Таня смеется и говорит мне:
– Костя, я ведь старуха, как я такой платок надену, засмеют меня. Это девичий ведь платок, что ты.
А я думаю про себя: няня Таня тоже девица, все говорят про нее, что девица она. Я ей и сказал:
– Таня, ты же девица.
– Да, – ответила Таня, – правда, старая только. Нельзя платок мне такой. Я вот хочу в черное себя всю одеть и принять послушание.
И няня Таня заплакала, положила платок на стул и быстро вышла из комнаты.
Ночью я думал: что это за человек дал мне за рисунок мой пять рублей, и не жалко ему было?… Какой особенный человек! Потом счел деньги, остатки. Вижу – мало осталось: рубль десять копеек. И зачем я истратил так много?
Встал и посмотрел пистонницу, дробь, опять спрятал в стол. В углу икона и зеленая лампадка горит. Я лег в постель и смотрел на икону и думал: «Спасибо тебе, человек, что дал мне пять рублей…» Говорю: «Матерь божия, пошли ему доброе. Я купил себе пистонницу, дробь, только вот платок доброй няне не такой – что делать!»
* * *
Пошел я осенью к Бабьегородской плотине с удочкой на Москва-реку – ловить пескарей. Иду по берегу, выбираю место. Нашел среди кустиков и закидываю удочку. Смотрю на поплавок – не берет. Я пошел дальше по берегу. Вижу вдали Симонов монастырь, то место, где я рисовал красками. Сел на бережку у реки и закинул удочку. Поймал окуня. Только хотел взять из банки червяка, вижу – тот человек подходит ко мне и узнал меня, и глаза у него смеются.
– Здравствуйте, – говорит он мне.
– Здравствуйте…
Я смотрю на него и спрашиваю:
– Скажите мне, кто вы такой?
– Я-то, – ответил он, – а зачем вам знать?
– Да так, у нас все дома удивляются – мать и брат, что вы дали мне пять рублей за мой рисунок. Он не стоит таких денег.
– Ну, нет. Знаете ли, он так всем нравится. Я сделал к нему рамку, очень хорошо вышло. Все удивляются, что я так дешево купил. Я очень рад, что встретил вас опять. Я считаю, что я вам должен еще» пять рублей. Вот, – сказал он, – и полез в карман и подает мне опять пять рублей.
– Скажите, пожалуйста, кто же вы такой, – спросил я, – вы священник? Я не хочу брать у вас еще денег, мне совестно…
– Берите, – сказал он, смеясь, – я не священник, а совсем наоборот, я вот тут с краю Москвы, – показал он рукой, – кабак держал, а теперь стар, живу на покое. У меня два сына, вот постарше вас. Один учится – архитектор будет, так вот он тоже рисует. Говорил мне, что картинка ваша хороша. Вот что, мальчик, – сказал он мне, – дело ваше правильное, дает радость чистую… Желаю вам учиться с прилежанием. Скажите мне ваш адрес, где вы живете.
Я дал адрес и поблагодарил его. Когда я был в Школе живописи в Москве и на экзамене за свои летние работы-этюды получил благодарность от преподавателей и в награду краски, то какой-то ученик старшего проектного класса архитектуры подошел ко мне и сказал:
– У отца моего есть ваш набросок «Симонов монастырь».
– Как, – удивился я, – это ваш отец?
– Да. Но он умер… – сказал мне архитектор. – Он мне велел съездить к вам, чтобы купить картину. Я ездил, но мне сказали, что вы уехали из Москвы. Так вот что, – сказал мне архитектор, – отец велел купить у вас картину побольше, за пятьдесят рублей. Может быть, вы согласитесь отдать мне этюд из этих, – показал он на мои работы. И он выбрал у меня этюд.
– Кто же был ваш отец? – спросил я. – Он мне сказал, что он кабатчик.
– Не совсем, – сказал, смеясь, сын-архитектор, – он служил по акцизу, чиновник был, в шутку называл себя кабатчиком.
– А я думал, что он священник. Знаете, он благословил меня.
– Да, видите что, мать схоронена на кладбище в Симонове, он туда каждый день ходил к ней на могилу по берегу реки. Вот и встретил вас. Мать моя, умирая, сказала отцу: благослови прославляющего жизнь. Вот он так и чудил иногда. Он был веселый…
Фонарь
Осенняя ночь. Тучи тоскливо повисли над домами города. Дождь бьет по стеклу окна моей комнаты. Ярко светит фонарь, освещая башни чужого города. Пролетает прошлое, далекое время. Уныло на душе.
И вдруг я вспомнил Москву, Сущево, фонарь… И радостью сердечной вспомнилась юность и забавный случай с фонарем, простым, уличным, нашим, на деревянном столбе фонарем. Шел я с Мясницкой, из Училища живописи, ваяния и зодчества, с вечерового класса, с приятелем своим Щербиновским.
Была осень, дождь, мокрые мостовые, площадь… Тускло сквозит огонек в окнах трактира с синей вывеской. Едут ломовые, один за другим, окутанные рогожей от дождя. Лениво понукают лошадей. Слышится: н-ну… ы-ы-ы…ны…
Над церковью в темных тучах слышен крик кучами летающих галок. Пахнет сыростью, квасом, рогожей. Идем мы, шагая через лужи, под мышкой у нас большие папки с рисунками вечерового класса.
– Тебе нравится рисовать голого натурщика Петра? Мне нравится.
– А мне отвратительно. Что хорошего? Ноги синие, худые, и живот!
«Странно, – подумал я. – Левитану тоже не нравится, а он хорошо рисует…»
Дмитрий Анфимович Щербиновский был красавец, высокого роста. Его черные кудри выбивались из-под шляпы, и карие глаза улыбались. Он был деликатный и добрый и знал, что он очень красив. Писал он и рисовал всегда усердно и аккуратно, но, к сожалению, получал на экзаменах живописи и рисунка дальние номера, плохие отметки. Это его удивляло, и он не понимал, в чем дело. Щербиновский был со средствами: он получал от отчима пятьдесят рублей в месяц – это тогда нам казалось огромными деньгами. Мы ниоткуда ничего не получали, давали грошовые уроки и продавали свои этюды.
Но жизнь – смена дня, утра, вечера – зачаровывала нас настроением, и мы не думали о нашей бедности и тяжести жизни. Главное, самое главное – это вот мотивы природы. А люди как-то так, при ней. Они что-то говорят, все как-то около чего-то важного, а самое важное – это вот написать эти мокрые крыши, эти сумерки, выразить эту печаль, тоску, взять тон этой площади, со скученными домами, где в лужах отражаются огни окон. Как хорошо, даже печаль отрадна. О, юность, как прекрасна ты!
Поворачивая по Мещанской улице от церкви Троицы на Капельках, мы шли переулком. Длинные заборы, за заборами темные сады. Фонарщик, похожий на крадущегося вора, с маленькой лестницей за спиной, подошел к уличному фонарю и, приставив к нему лестницу, влез. Открыл фонарь и зажег фитиль масляного фонаря. Фонарь осветил темный деревянный забор, ветви бузины и пожелтелые березки за забором. Я остановился.
– Смотри, – говорю я, – как красиво, какая интимность, как приветливо светит фонарь, таинственная печаль в этом уходящем заборе, какая тайна… Вот что бы я хотел писать. Найти это чувство, это настроение…
– Что тут хорошего? – сказал мой товарищ. – Странно. Да и написать нельзя огонь. Да это глушь какая-то, пустыня, забор, мокрый тротуар, лужи, бузина. Гадость. Да ты это нарочно говоришь?
– Нет, – ответил я, – нет… не нарочно. – И подумал: или он ничего не понимает, или я какой-то совсем другой… – А что же тебе нравится? – спросил я, идя вдоль забора.