Исчезла со стены и претенциозная картина с огромным, пышущим здоровьем отцом народов и плюгавым Суворовым.
Ее место занимали маленькие скверные рожки на деревянной дощечке, а под ними — латунная табличка, надпись на которой гласила, что обладатель сего невзрачного головного прибора был повержен генералиссимусом в конце апреля 1945 года. И приводились данные жертвы — рост в холке 1метр 66 см, вес в обмундировании, сапогах и с рогами — 73 кг и возраст на момент отстрела — 56 лет.
Исчезла и кадушка с пальмой, и в ее воображаемой тени уже не лежало тело маршала Блюхера с раскинутыми в стороны большими крестьянскими руками и пулевым отверстием во лбу. Впрочем, его место не пустовало. В такой же позе, вольной и легкомысленной, толстым брюхом кверху, и, тоже разбросав в стороны руки, лежало тело Никиты Сергеевича Хрущева.
Правда, во лбу его никакой пулевой дырки не было.
Однако было ясно, что бывший главный кукурузник страны совершенно и окончательно мертв, ибо на его груди нетерпеливо переминался с лапки на лапку крупный сердитый ворон, уже прицелившийся породистым своим носом к известному лакомству.
Временами в объемистом животе мертвого толстяка происходило некое звуковое движение, и тогда труп вздрагивал. По всему телу волнообразно прокатывалась продолжительная судорога, на которую ворон отвечал недовольным, злобным хрипом.
— Может, вызвать врача? — спросил я. — Он что, жив? Эти звуки…
— Искренно рад встрече. Проходите, присаживайтесь, в этом кресле вам будет удобно. Не бойтесь, — сказал Сталин, видя, что я не трогаюсь с места, — это шутки Лаврентия. Он обожает розыгрыши. А вид у него, — он указал пальцем на труп, — такой мертвый потому, что это муляж. А звуки издает устройство внутри муляжа. Выглядит, как настоящий, не правда ли?
— А ворон?..
— Окно было открыто, вот он и влетел.
— Понятно…
— Чай, кофе?
— Пива.
— Товарищ Поскребышев, распорядитесь.
— Эй, Поскребышев, чешского! — наглея, сказал я. — И с бутербродами.
— Да, да, товарищ Поскребышев, с бутербродами! — Сталин любезно придвинул мне сигареты и открытую коробку с сигарами.
Пока я располагался в кресле, закуривал и принимал лично принесенные Поскребышевым пиво и бутерброды, преображенный Иосиф Виссарионович встал из-за стола и, прохаживаясь с задумчивым видом по дивному ковру, изредка внимательно поглядывал на меня.
— Ну, как пиво?
— Пиво хорошее и подоспело вовремя. Так зачем я вам понадобился?
— А вы, оказывается, еще и писатель, — произнес Сталин, глядя на меня с состраданием. — Скажите, как назвать эти ваши беспомощные потуги приблизиться, приобщиться к политическим деятелям прошлого путем их изображения на страницах вашего дневника?
Я поставил пивную кружку на письменный стол.
— Да, да, — продолжал он, — читал я этот ваш проклятый дневник, и нечего таращить на меня злые глаза! И уберите кружку со стола, здесь вам не пивная!
— Я в своем доме и буду ставить кружки там, где мне заблагорассудится! А вы! Читать чужие письма и личные дневники! Иосиф Виссарионович, вы ведь мужчина, как вы могли пасть так низко?
— Оставьте ваши интеллигентские штучки! Дневник лежал открыто, на кухонном столе… Вы же его не прятали! Вот мой друг Лаврентий во время занятий кулинарными изысками его и обнаружил. И прочитал. Скажите спасибо, что он не завернул в него какие-нибудь огрызки, как это обыкновенно делаете вы, и не выбросил в помойное ведро.
— Черт с вами! Верните дневник.
— Мне чужого не надо. Он у Лаврентия. У него и просите.
— Не считайте меня идиотом. Я знаю, что вы у меня в руках. Мне моя жизнь не дорога. Я человек конченый. Вы поняли, что я имею в виду? Верните!
Подействовало! Хотя Сталин не изменился в лице — актер он был первоклассный, я увидел страх в его глазах. Я, казалось, слышал слова, которые он произносил про себя: "Понял, проклятый!". Тем не менее, он улыбнулся, обнажив почерневшие от табака зубы:
— Андрей Андреевич, вы совершенно не понимаете шуток. Через мгновение дневник будет благополучно лежать на прежнем месте, да он уже, можно сказать, и лежит там, на вашем кухонном столе, он просто дожидается вас, дорогой вы мой! — Сталин повертел головой: — Лаврентий, ты где? Ты уже вернулся с митинга? Ты меня слышишь? Ау!
— Так точно, слышу, товарищ Сталин, — мне показалось, заговорили стены, — все на месте и в полной сохранности.
— Ну вот, видите, все и устроилось. Не хотите еще пива?
— Лучше водки.
— Ах, не бережете вы себя! Ну да ладно, что с вами поделаешь. Понимаю, понимаю, тонкая душа художника… Товарищ Поскребышев! Водки товарищу Сюхову! Я пригласил вас, товарищ Сюхов, потому, — продолжил Сталин, — что мне необходимо вас переубедить и, по возможности, сделать своим сторонником…
— Я бы на вашем месте не терял времени даром…
— Я никогда не терял времени даром!
— Сказать вам откровенно, что я о вас думаю?
— Андрей Андреевич, все не так просто. Как вы полагаете, мог бы я материализоваться, если бы в вашем подсознании не жил образ любимого народом вождя? То-то и оно! Жаль только, что вы не молоды. Ах, как жаль!
— Мне тоже жаль. Сознаюсь, иногда я о вас думал. Но думал совсем не так, как вам бы того хотелось. Но откуда это "подсознание"? Начитались Зигмунда Фрейда?
— Но мне жаль сильнее. Ведь — чего теперь скрывать? — моя жизнь напрямую зависит от продолжительности вашей жизни… А Зигмунда, как вы говорите, Фрейда? Нет, не читал. Ах, вот если бы мы там, — он большим пальцем потыкал в воздухе, — если бы мы там немного подождали и остановили свой выбор на молодом человеке… И нашли бы его…
— Тогда бы вы никогда не материализовались. Молодым людям Сталины, слава Богу, не снятся. Им снятся совсем другие, куда более приятные, сны.
— К величайшему сожалению, вы правы.
— Скажите, к счастью.
— Андрей Андреевич, почему вы меня так не любите? Воспитывались вы в такой крепкой, хорошей советской семье. Не понимаю!.. Ваш отец бережно, как вы пишете, хранил мои портреты…
— Не трогайте моего отца! Он был идеалистом. Да, он верил в коммунистическую партию и верно ей служил. Но…
— Не вам его осуждать!
— Чего это вы взяли, что я его осуждаю? Что б вы знали, я не коммунистов не люблю — я не люблю несвободу, с которой связана сама идея коммунизма.
— Вы сами себе противоречите! Если следовать за вашей мыслью, вы не должны меня не любить.
— Оставьте. А отец… Он был лучшим, честнейшим и благороднейшим из людей, каких я когда-либо встречал в жизни, и это не имеет ни малейшего отношения к его политическим убеждениям. Да, он был коммунистом. Рядовым коммунистом. Обманутым коммунистом. Обманутым человеком. И этого я вам тоже никогда не прощу! Знаете, что я увидел, когда стал более внимательно разглядывать эти ваши портреты, которые, как вы говорите, бережно хранил мой отец? Сказать вам? Они были отцовским ногтем перечеркнуты крест на крест! Отец ненавидел вас так же страстно, как и я. Но в те времена он был вынужден это скрывать. А вот вы, действительно, не любите коммунистов. Вон вы их сколько перерезали! Да и на коммунистические идеи, как я теперь понимаю, вам тоже было наплевать! Для вас главное — власть. Интересно, каким образом она попали в ваши руки?
— На моих руках нет крови! Можете взглянуть, они совсем чистые!
— Прикажите подать еще водки, а не то меня вывернет наизнанку.
— Товарищ Поскребышев! Водки!
— На ваших руках кровь миллионов…
— Ах, сколько банальной патетики! Кровь миллионов… Судьба страны важнее судьбы отдельного человека. Да, наши завоевания дались большой кровью. Но не я убивал. Не я! Люди убивали людей.
— Вы не любите людей.
— А за что их любить? Спросите Лаврентия, он вам расскажет, что стоит только иного героя на допросе слегка пощекотать дубинкой, как он тут же подпишет вам все что угодно. Чем больше и глубже я познаю человека, тем сильнее я в нем разочаровываюсь. Жалкие, омерзительные создания.
— Ну, пытки не показательны. Под пытками любой…
— Вот я и говорю, жалкие, слабые создания. Нет того духа…
— А если вас…
— Меня?!..
— Да, вас. Вас и Лаврентия. Взять за яйца и подвесить к люстре.