По обе стороны от моей постели со стен списали бутылки с плазмой. Я не мог пошевелить руками — две большие иглы были прикреплены к ним хирургической лентой. Все было наготове для экстренного переливания крови.
Я попробовал шевельнуть ногой — мое тело больше не повиновалось мне. Внезапно меня охватил страх, что я останусь парализованным. Я делал сверхчеловеческие усилия, чтобы закричать, позвать сиделку, врача, кого-нибудь, чтобы узнать правду. Но я был слишком слаб. Звуки застревали у меня в горле. «Может быть, я лишился и голоса», — подумал я.
Я чувствовал себя одиноким, покинутым. В глубине души я ощутил сожаление — лучше бы я умер.
Час спустя в палату вошел доктор Рассел и сказал мне, что я буду жить. Мне не ампутируют ноги. Я не могу шевелить ими, потому что они в гипсе, который покрывает все мое тело. Только голова, руки и пальцы ног виднелись снаружи.
— Ты вернулся издалека, — сказал молодой врач.
Я не отвечал. Я все еще сожалел, что вернулся издалека.
— Благодари Бога, — продолжал он.
Я взглянул на него пристальнее. Он сидел на краю моей койки, скрестив пальцы, и его глаза были полны искреннего любопытства.
— Как можно благодарить Бога? — спросил я.
Я всего лишь шептал, но я мог говорить. Это наполнило меня таким ликованием, что слезы навернулись на глаза. То, что я остался в живых, почти не трогало меня. Но осознав, что я по-прежнему могу говорить, я так разволновался, что не мог этого скрыть.
У врача было сморщенное детское личико и светлые волосы. Его прозрачные голубые глаза излучали добродушие. Он очень внимательно меня рассматривал, но мне это было безразлично. Я был слишком слаб.
— Как можно поблагодарить Бога? — повторил я.
Я бы хотел добавить: за что благодарить Его? Я уже давно не мог понять какие такие заслуги есть у Бога перед человеком.
Врач все так же пристально рассматривал меня, очень пристально. Странный блеск — может, странная тень — мелькнули в его глазах.
Вдруг сердце мое подпрыгнуло. «Ему что-то известно», — подумал я в испуге.
— Тебе холодно? — спросил он, все еще глядя на меня.
— Да, — ответил я с тревогой, — мне холодно.
Мое тело трепетало.
— У тебя жар, — пояснил он.
Обычно они пробуют пульс. Или прикасаются ко лбу тыльной стороной ладони. Он этого не делал. Он знал.
— Мы постараемся сбить температуру, — продолжал он, как бы подводя итог. — Мы будем делать тебе уколы, много уколов. Пенициллин. Каждый час, днем и ночью. Теперь наш главный враг — температура.
Врач умолк и прежде, чем продолжить, долго смотрел на меня. Казалось, он искал знака, намека, решения задачи, условия которой я не мог уловить.
— Мы опасаемся инфекции, — снова заговорил он. — Если температура поднимется, тебе крышка.
— И враг победит, — сказал я тоном, обозначающим иронию. — Видите ли, недаром говорят: самого жестокого врага человек носит в себе. Ад не создан кем-то другим, он с нами. Ад — это сжигающий жар, от которого холодно.
Необъяснимая связь возникла и крепла между нами. Мы говорили языком взрослых мужчин, находящихся в прямом контакте со смертью. Я попытался изобразить улыбку, но из-за холода мне удалось только ухмыльнуться. Именно поэтому я не люблю зиму: улыбки становятся неопределенными.
Доктор Рассел встал.
— Я пришлю тебе сестру. Пора делать укол.
Он потеребил губы пальцами, как будто для того, чтобы сосредоточиться, и добавил: «Когда ты почувствуешь себя лучше, нам будет о чем поговорить».
Снова у меня возникло неприятное чувство, что он знает — или, по меньшей мере, что-то подозревает.
Я прикрыл глаза. Внезапно я осознал ту боль, которая терзала меня. Раньше я не замечал ее. А теперь боль заполнила все. Она была в воздухе, которым я дышал, в словах, которые складывались в моем мозгу, в гипсе, покрывавшем мое тело, словно раскаленная кожа. Как мне удавалось не чувствовать ее до сих пор? Должно быть, я был слишком поглощен беседой с врачом. Знал ли он, как я страдаю, как я мучаюсь? Знал ли он, что мне холодно? Знал ли он, что страдание сжигало мою плоть, но то же время я содрогался от невыносимого холода, будто меня то бросали в печь, то окунали в ледяную ванну? Видимо, да, он знал. Пол Рассел был наблюдательным врачом. Он видел, что я неистово кусаю губы.
— Тебе больно, — заметил он.
Рассел стоял неподвижно в ногах моей кровати. Мне было стыдно, что я скриплю зубами в его присутствии.
— Это нормально, — продолжал он, не дожидаясь ответа. — Ты покрыт ранами. Твое тело сопротивляется. Болью оно выражает свой протест. Но я говорю себе: боль нам не враг, главное — жар. Если температура поднимется, твое дело плохо.
Смерть. Я размышлял: «Он думает, что смерть — мой враг. Он ошибается. Смерть мне не враг. Если он этого не знает, то он не знает ничего. Или, по крайней мере, не знает всего. Он видел, как я возвратился к жизни, но он не знает, что я думаю о жизни и смерти. Или, может, он знает, но не подает виду?». Сомнение, словно пчела, настойчиво жужжало внутри меня, заставляло мои нервы напрягаться до предела.
Я ощущал жар, чувствовал, как он растекается, хватает меня за волосы, и волосы превращаются в пылающий факел. Жар швырял меня из одного мира в другой, вверх и вниз, высоко-высоко и низко-низко, будто хотел показать мне холод вершин и пламя бездны.
— Дать тебе болеутоляющее? — спросил врач.
Я покачал головой: «Нет, я ничего не хочу. Мне ничего не надо». Я не боялся.
Я слышал его шаги, когда он направился к двери. Дверь, скорее всего, находилась где-то позади меня. «Пусть идет, — подумал я. — Меня не пугает одиночество, я не боюсь бродить между жизнью и смертью. Нет, он мне не нужен. Я не боюсь. Пусть уходит!»
Он открыл дверь, но замешкался, прежде чем закрыть ее. Он остановился. Не собирается ли он вернуться?
— Кстати, — сказал он тихо, так тихо, что я едва мог расслышать, — я чуть не забыл сказать тебе… Катлин… она исключительно приятная молодая женщина. Исключительно приятная…
Сказав это, он спокойно вышел из комнаты. Теперь я был один. Так одинок, как может быть только парализованный и страдающий человек. Скоро придет сестра со своим пенициллином, чтобы бороться с врагом. С ума сойти можно: сражаться с врагом уколами, с помощью медсестры. Да это же смешно! Но я не смеялся. Мускулы моего лица застыли, окоченели.
Сестра, видимо, скоро придет. Так сказал молодой врач. Его голос спокоен, как у старика, который только сейчас понял, что добродетель сама по себе является наградой. Что еще он сказал? Что-то про Катлин. Да, он упоминал ее имя. Приятная молодая женщина. Нет, не это. Он сказал что-то другое: исключительно приятная. Точно, так и есть. Именно так он и сказал: «Катлин приятная молодая женщина». Я отлично помню: исключительно приятная.
Катлин… Где-то она сейчас? В каком мире? В одном из верхних или в одном из нижних?[9] Надеюсь, что она не придет. Надеюсь, что она не появится в этой комнате. Я не хочу, чтобы она видела меня в таком состоянии. Я надеюсь, что она не придет с сиделкой. Я надеюсь, что она не станет сиделкой. И не будет давать мне пенициллин. Я не хочу ее помощи в борьбе с врагом. Она приятная девушка, исключительно приятная, но она не понимает. Она не понимает, что смерть — не враг. Это было бы чересчур просто. Она не понимает. Она слишком верит в силу любви, в ее всемогущество. Люби меня, и ты спасен. Возлюбите друг друга, и все будет хорошо, страдание навеки покинет наш мир. Кто это сказал? Христос, наверное. Он тоже слишком верил в любовь. Что до меня, любовь или смерть, все едино. Я мог рассмеяться при мысли и о том, и о другом. И сейчас, я тоже могу расхохотаться. Да, но мускулы на моем лице не повинуются мне. Слишком холодно.
В тот день — нет, вечер — тот вечер, когда я впервые встретил Катлин, было холодно.
Зимний вечер. Снаружи ветер, такой, что может прорваться сквозь стены и деревья.
— Пойдем, — сказал Шимон Янай. — Я хочу познакомить тебя с Галиной.
— Дай мне послушать ветер, — ответил я. У меня не было настроения болтать. — Ветер может рассказать побольше, чем твоя Галина. В звуках ветра слышатся жалобы и молитвы погибших душ. Погибшие души могут рассказать больше, чем живые.
Шимон Янай, обладатель самых красивых усов в Палестине, если не на всем Ближнем Востоке, не обращал внимания на мои слова.
— Пошли, — сказал он, держа руки в карманах, — Галина ждет нас.
Я сдался. Я подумал: «Быть может, Галина — тоже погибшая душа».
Мы стояли в фойе парижской балетной студии, Ролан Пети Компани или Марк де Кюва, уже не помню. Был антракт.
— Надо полагать, Галина привлекательная женщина, — сказал я, пока мы шагали через фойе к бару.