Читатель поймет, что Платон тут вообще ни при чем, он собирательное имя, обозначающее целый разряд людей — вплоть до «Рудиных и Чулкатуриных прошлого поколения», до «наших грызунов и гамлетиков, людей с ограниченными умственными средствами и с бесконечными стремлениями». Это все люди, которые недовольны действительностью и противопоставляют ей идеал, и коверкают ради него свою собственную, единственную жизнь, да еще и других пытаются принудить к этому.
Вот он, главный враг, назван по имени — идеал. Это призрак, галлюцинация воображения, недовольного реальностью. Он принимает разные обличья. Мыслитель фантазирует об абсолютной истине — и приходит к религии. Политик проповедует общее благо — и приходит к утопии, жестокой и вредной, несбыточной:
«Перестроить общество на новый лад, заставить целый народ жить не так, как он привык и как ему хочется, а так, как, по моему убеждению, ему должно быть полезно, — это, конечно, такая задача, за которую теперь не взялся бы ни один здравомыслящий человек».
Но зато и теперь многие здравомыслящие люди стараются во имя идеала уничтожить свою личность.
«Множество браков по расчету, множество проделок сомнительного свойства, множество дуэлей делаются не для удовлетворения той или другой страсти, а во имя идеала или из страха перед общественным мнением…
„Это принято“, „это не принято“ — вот те слова, которыми в большей части случаев решаются житейские вопросы; редко случается слышать энергическое и честное слово: „я так хочу“ или „не хочу“… Принято и не принято значит, другими словами, согласно и не согласно с модным идеалом; следовательно, идеализм тяготеет над обществом…»
Третьего апреля состоялся первый экзамен: из русской истории, у Костомарова. Писарев отвечал довольно сбивчиво, однако получил хороший балл и поспешил домой — заканчивать статью.
«Ведь пора же, наконец, понять, господа, что общий идеал так же мало может предъявить прав на существование, как общие очки или общие сапоги, сшитые по одной мерке и на одну колодку…»
Все это он говорил уже и Раисе, и Андрею Дмитриевичу, и Благосветлову. Однако на бумаге заветные мысли выглядели значительнее, а связь между ними — крепче. А если и найдутся промахи (с идеализмом, кажется, немного напутано) — это неважно. Зато развенчаны фальшивые пугала практической нравственности: идеал, цель, долг, — и показано, как счастлив может быть человек, освободившийся от них.
«Я себе не поставлю впереди никакой цели, не задамся никакою предвзятою идеею; я не знаю, к каким результатам я приду, и меня вовсе не занимает вопрос о том, что я сделаю в жизни; меня занимает самый процесс делания, я вижу, что никому не мешаю своей деятельностью, и на этом основании считаю себя правым перед собою и перед целым миром; я работаю и стараюсь облегчить себе труд или (что то же самое) вынести из каждого своего усилия возможно большее количество наслаждения; это, по моему мнению, альфа и омега всякой разумной человеческой деятельности».
Вместо рецензии получился, можно сказать, философский очерк о смысле жизни, и Писарев гордился собой.
Десятого апреля он отнес «Идеализм Платона» к Благосветлову. Тот, прочитав рукопись, пришел в неистовый восторг и тут же отправил ее в типографию — набрать для апрельской книжки.
— В июне начнем печатать вашего «Аполлония Тиан-ского». А до тех пор, Дмитрий Иванович, вы непременно должны дать мне еще одну статью в таком же роде, как о Платоне. И слышать не хочу ни о каких экзаменах! Что хотите делайте, а чтобы через месяц была статья.
— За мной дело не станет, Григорий Евлампиевич, и экзамены не помеха. Вот только книгу подберу…
— Какую книгу, что вы, помилуйте! Не надо рецензий. Вы уж из библиографии выросли. Пишите прямо самую суть. Вот у вас прекрасно сказано в «Платоне» о доктринерах. Чем не сюжет? Вся наша журналистика, не исключая даже «Русского вестника» и «Современника», барахтается в отвлеченностях: спорят о том, чего нет, мечтают о далеком будущем или уносятся мыслью куда-нибудь за море. А публика-то к этим умствованиям не готова, они ее не трогают, они ей скучны. И потому серьезных статей никто у нас не читает, кроме самих же литераторов. Вот в эту точку и бейте, Дмитрий Иванович! Отделайте-ка хорошенько наших теоретиков, по милости которых журналистика, вместо того чтобы влиять на общество, только потешает его перебранками из-за вопросов истории, филологии, философии и черт его знает чего еще!
В этом сияющем, ледяном апреле Писарев почти не выходил на улицу. Он сочинял обозрение нравов современной журналистики — «Схоластику девятнадцатого века», первую свою статью, которая даже и не притворялась рецензией. Он строил программу целого мировоззрения и ставил новые задачи обществу и литературе. Вот когда он понял — и каждый день говорил об этом Жуковскому и Баллоду, — что в жизни талантливого человека ничего не случается зря и не проходит бесследно. Все, что он пережил и передумал за последние два года, весь опыт ссор и столкновений с матерью, с Трескиным, с Андреем Дмитриевичем, — все пригодилось. Два года назад, когда он впервые выдумал свою теорию эгоизма, кое-кому могло показаться, что это было средством заговорить боль: зелен, мол, виноград, не посчастливилось с любовью — и не надо, для счастья человеку довольно самого себя.
Что же, сейчас можно сознаться: отчасти, пожалуй, так и было, теория родилась из отчаянья. Но ведь он не оставил ее, когда обстоятельства переменились, он додумал тогдашние мысли до конца и теперь с торжеством видел — и все увидят! — как они соединяются в большой правильный круг, внутри которого жизнь понятна насквозь.
Возьмем хоть настоящую минуту. Крепостное право в России отменено. Но страна пока что не сделалась от этого счастливее. Материальное и нравственное благосостояние народа слишком низко; в таких условиях эмансипация личности и уважение к ее самостоятельности неосуществимы. Но мы знаем, что именно они и есть последний продукт развитой цивилизации. Дальше этой цели мы пока еще ничего не видим, и эта цель еще так далека, что говорить о ней значит почти мечтать. Однако приблизить ее можно, и эта задача как раз по силам литературе.
Русский крестьянин, быть может, еще не в состоянии возвыситься до понятия собственной личности, до разумного эгоизма и уважения к своему я; действовать на него убеждением рано: наш народ, конечно, не знает того, что о нем пишут и рассуждают, и, вероятно, еще лет тридцать не узнает об этом.
«Пускай же он почувствует, по крайней мере, перемену в окружающей атмосфере, пускай почувствует, что с ним обращаются господа как-то не по-прежнему, а как-то серьезнее и мягче, любовнее и ровнее». А для этого необходимо, «чтобы наше провинциальное дворянство и мелкое чиновничество перестало быть тем, что оно теперь. Гуманизировать это сословие — дело литературы и преимущественно журналистики… Это, может быть, единственная задача, которую может выполнить литература и которую притом только одна литература и в состоянии выполнить».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});