Гуров что-то чертил на клочке бумаги огрызком карандаша, чертил по давней привычке аппаратного работника. За кончиком карандаша следил отрядный врач Родион Иванович. Он время от времени тер красные от недосыпания глаза… А Нефедов вспоминал все новые и новые подробности провалившейся операции. Он припомнил банку консервов, которая выпала из ватника Секача; карту, висевшую на стене в штабе, на которой был обведен район базирования их отряда. Несколько раз Иван пересказал «речь» эсэсовца перед расстрелом партизан. Потом Нефедов начал как бы рассуждать вслух. Он честно взвешивал все «за» и «против» своего благополучного возвращения, но в конце концов сказал, что ему трудно объективно разобраться во всем.
Иван замолчал, точно ответил заданный урок, поднял глаза на светлое оконце в скате землянки. Сноп солнечного света беспрепятственно падал на утоптанный земляной пол. Глаза у Ивана сделались совсем голубыми, ясными, лицо спокойным, и он мгновенно забыл все, о чем говорил. Но вот снова опустил глаза, посмотрел на сидящих за столом, и взгляд его сделался тяжелым, глаза — темными.
— Значит, пять дней сроку нам? — переспросил Морин и сам себе ответил: — Точнее, остается четыре дня. Как считаешь, Гуров, может быть, они нас просто хотят спугнуть, стронуть с места, а по дороге уничтожить? Или того проще: прогнать нас в другой район, чтобы мы на их «довольствии» не висели?
— Может, и так, — неопределенно ответил Гуров, продолжая водить почти совсем тупым карандашом по бумаге. — Надо крепко подумать, получить информацию, посоветоваться с командованием. Но в любом случае надо форсировать подготовку запасной базы. Это ясно как день. База за тобой, Морин. Второе… надо срочно все узнать о Секаче и получить информацию о планах гитлеровцев — это за тобой, Бычков. Сегодня же надо решить, как рассчитаться с гостями за смерть товарищей.
Все поднялись, тяжело, покачиваясь от долгого сиденья, стали выходить из штабной землянки.
— Ты, Иван, отдохни пока, осмотрись, а вечером поговорим, — сказал Гуров. Он вышел из землянки, предварительно закрыв в маленький зеленый сейф разрисованную им бумагу. Иван вспомнил, что на этом сейфе, служившем подсобным столиком, когда-то стоял фикус, принесенный из дома Степанидой. Потом она перенесла цветок в отрядный госпиталь, сочтя, что там он нужнее…
Нефедов вышел из землянки и побрел на север от лагеря, туда, где бил родниковый ключик и начиналась Снежка. Иван часто приходил сюда, и когда шел дождь, и когда светило солнце. Здесь почему-то легко думалось, легко вспоминалось. Укрытое ивняком чистое блюдечко родника напоминало ему ту пору, когда он с бабушкой еще мальчишкой ходил по грибы. Тот лес, за много километров отсюда, так и назывался — Ключики: там было множество родников, растекающихся в разные стороны и неожиданно исчезающих в лесной глухомани. Каждый раз, перед тем как напиться, бабушка крестилась и что-то шептала про богородицу.
Однажды вот здесь, у снежкиного ключика, Иван встретил Степаниду. Женщина стояла на коленях спиной к нему и молча кланялась озерцу, прижав руки к груди. Иван подождал, пока она поднялась, и спросил:
— О чем молилась, Степанида?
Женщина подняла на него глаза, обведенные желтыми кругами, поправила платок и ответила тихо и спокойно:
— За победу, сынок… За родную землю. За сыночка своего.
Иван взял ведра, и они тихонько пошли на базу.
— Я вот все смекаю, Иван… О чем думал-то Гитлер, когда, войну с нами затевал? Как же это он жить бы смог на чужой земле? Рази мы скоты бессловесные, без роду-племени… Да в любом дому, в любой хате все наше, советское, — продолжала Степанида. — Попробуй вырви, вытрави, победи это… Глядь, и патефон, и открытка какая, и песня на ум придет — все ведь наше, русское, советское… Ведь земля-то наша у него под ногами гореть будет!
— Верно говоришь, мать, — ответил ей Иван. — Слишком корни у нас длинные. Не сковырнуть ему нас.
…Потом воду стали брать чуть ниже истока, ближе к базе, чтоб тропка к роднику заросла, лишь один Иван нет-нет да и наведывался сюда, сидел на бережку и глядел, как поднимаются из темной глубинки светлые чистые пузырьки. Это дышала земля, его земля.
Стоял один из последних жарких дней лета. Но в нагретом густом со смолистым сосновым запахом воздухе уже сквозили струйки осенней прохлады. Этот холодок Иван почувствовал еще вчера там, на берегу Снежки. Он еще подумал, что и в его душу проник вот такой холодок и остудил ее. Он подумал о холодке и тогда, когда часовой не пустил его в штабную землянку и когда чувствовал взгляд Морина. Под этим взглядом Иван рассказывал обо всем случившемся не как всегда, приходя с задания, пусть даже и неудачного. Сегодня он ощущал какую-то особую вину и никак не мог отделаться от непривычного для него чувства. Его рассказ почему-то выглядел оправданием. Холодок! Он проник в душу и теперь мешал жить, мешал светить солнцу и бить этому родничку.
Постояв немного, Иван пошел вниз по ручью, петляющему в белопесчаных бережках между соснами. Перешагнул играющий блестками ручеек, сел, прислонив спину к могучему сосновому корню, торчащему из земли, разулся и погрузил ноги в теплый песок. Солнце грело лицо и открытую шею, он закрыл глаза и словно провалился во времени.
…В школу Иван ходил тремя дорогами. Самый длинный, зато самый интересный путь был по шпалам мимо станции, мимо угольного склада, мимо дежурки. Но последний год он ходил самой короткой дорогой — через пристанционную площадь, которую образовали магазин, железнодорожная поликлиника и клуб. Тогда на этой площади стояли извозчики, поджидая московские поезда, потом они по булыжной мостовой везли своих пассажиров в город.
Можно было еще пройти задами: мимо огородов и стадиона. Как ни крути, а ежедневно три километра в оба конца приходилось делать. А если к этому добавить километр за водой и еще километр за хлебом, то за день он «наматывал» добрый десяток, не считая походов в лес за вениками комолой козе, которая водилась у них с бабушкой в те времена. Березовые и осиновые веники он вешал под крышей сарая, они высыхали и зимой становились лакомым блюдом для Зорьки…
По дороге в школу почти ежедневно случались истории и всякие приключения. То Иван найдет документы и сдаст их в милицию, то буквально из-под колес паровоза выдернет соседскую козу, разгуливающую по путям с обрывком веревки на шее. А то на него нападут свирепые псы со дворов частников. Особенно злой кобель был у Секача. Ивану стоило огромных усилий спокойно, стараясь не обращать внимания, проходить мимо его палисадника, за которым металась осатанелая зверюга, затмевая своей громогласностью даже гудки паровозов.